Сверх всего, товарищи организовали для Алексея большой вояж по стране. Я диву давалась, как он не сломался в первую же неделю. Помимо меня, его сопровождали доктор Левин и доктор Плетнев, а также писатель Тихонов, его старый друг. Еще, из-за кислорода, с нами отправился техник, в котором не было никакой нужды, а также куча официальных чекистов, двое чекистов под видом водителей, которые шоферили по очереди, и, конечно, Крючков.
Мы побывали в Запорожье на строительстве Днепрогэса, которое началось годом раньше. Инженеры, бригадиры, рабочие – все были там заключенные, все, кроме охранников. Рабский труд, с горечью определил Алексей, так строили пирамиды. А потом изливал восторги перед принимающей делегацией и плакал от радости, что рабочее государство способно на такие свершения. Шесть дней мы провели в Крыму, и снова в дорогу, из одного города мчались в другой, в машине пользоваться аппаратом было невозможно, и Алексей задыхался. Баку, Тбилиси, Ереван, приемы, приветствия, здравицы, фотографирование; затем плыли на пароходе по Волге, от Царицына до Казани – со стороны хозяев это был символический жест: когда-то в молодости их драгоценный гость уже плавал по тому же маршруту, только в обратном направлении. На пароходе к нам присоединился Максим, легко нашедший среди чекистов и друзей, и выпивку, он был счастлив, раскрепощен, развлекал своих новых приятелей анекдотами. Ему бы теперь в Сорренто быть, рядом с Дарьей, второй его дочкой, которой всего восемь месяцев.
Алексей лежал в шезлонге на палубе, пытался писать, но в основном дремал, потому что в каюте не высыпался. Он похудел, почти ничего не ел, хотя пароход основательно загрузили мясом, рыбой, всяческими дарами моря, фруктами – Катальдо, увидев такое, разинул бы рот. Два дня мы провели в Казани, было сорок в тени. Максим тоже страдал, а его отец уж тем более, каждые полчаса во избежание обезвоживания я поила его водой, чаем, кофе; мы в то время еще не знали, что в таких случаях чай и кофе противопоказаны.
В приволжских городах в это время всюду шли митинги против вредителей-саботажников. На борту судна из громкоговорителей тоже неслась ядовитая ругань. Смерть предателям – врагам народа, к ответу вредителей, буржуазных спецов, инженеров, призывали ораторы. Алексей в таких случаях обычно сбегал в каюту.
В Москве прокурор Крыленко для одиннадцати обвиняемых потребовал смертной казни, и 9 июля четверо инженеров и один служащий были расстреляны, остальным высшую меру заменили на десять лет заключения. Годы спустя я слышала, что их тоже потом ликвидировали, только им перед этим пришлось помучиться. Когда приговор приводили в исполнение, мы как раз второй день находились в детской исправительно-трудовой колонии Макаренко.
Крупская незадолго до нашего приезда обрушилась на съезде комсомола с критикой на Макаренко, создавшего колонию для беспризорников. Ее речь опубликовала “Комсомольская правда”. Алексей прочел и попросил организовать ему поездку в колонию. Перековка преступников захватила педагогическое воображение Алексея. С Макаренко, этим маленьким, хрупким, болезненным педагогом, они подружились с первой минуты. В конце второго дня Макаренко приволок Алексею несколько сотен страниц своих заметок, и Алексей в тот же вечер на их основе стал писать книгу. Я возмутилась: еще один дилетант, может быть, уже хватит? Но он сказал, что это достойный человек, и видно ведь, что он болен. Как будто сам Алексей был здоров! Я заявила, что знаю многих людей, которые побольнее Макаренко, но они порядочнее него, потому что не пишут. Алексей рассмеялся, но все же продолжил писать, и писал, писал; книга вышла потом под названием “Педагогическая поэма” и под именем Макаренко.
По дороге Тихонов, которого я знала с 1905 года, в разговоре со мной отпустил по поводу окружающего несколько едких замечаний, но, наверное, не от храбрости, а потому, что ему поручили меня прощупать. Он не знал, пишу ли я тоже доносы или не пишу. Он посетовал, что вот, мол, какие картины приходится Алексею Максимовичу наблюдать: кругом нищета, бесправие, мрак. Я покачала головой, но ничего не сказала. Тихонов продолжал: он видел, как в Сталинграде Алексей собирался сойти на берег, но, увидев толпу, передумал и спрятался в каюте. Я-то видела, что он вовсе не прятался, ему просто плохо было.
Когда мы прощались с Тихоновым, я почувствовала угрызения совести. Ведь вполне могло быть, что он вовсе не провоцировал меня, а просто раскрыл мне душу, ну а я, хоть и знала его много лет, отнеслась к нему с недоверием.
По возвращении мы провели одну ночь на квартире Катерины Павловны, а на следующий день переехали на дачу под Зеленоградом, в сорока километрах от города.
Все на даче сверкало, с утра там, наверное, еще работали, потому что на косяках висели бумажки: “Осторожно, окрашено”. Видимо, не одной бригаде пришлось потрудиться ради того, чтобы всемирно известный товарищ писатель мог отдохнуть от торжеств в его честь. Дача была невероятно большая и очень причудливая, но, конечно, там было лучше, чем в Москве у Катерины Павловны. Два года назад особняк превратили в правительственный дом отдыха, и вся округа была под контролем чекистов. А я-то надеялась, что хоть за городом они нас оставят в покое.
Называлась усадьба Морозовкой, потому что была построена одним из Морозовых – Николаем, тоже богатым мануфактурщиком, как и Савва. Строение, как сказал Максим, было помесью китайской пагоды, средневекового замка и прогулочного теплохода. Алексей предпочел бы другую морозовскую усадьбу, поближе к Москве и не такую затейливую – ту, где после последнего покушения жил Ленин, но Сталин сказал, что не может турнуть оттуда младшего брата Ленина, который, распугивая окрестных дачников, гоняет по парку на самоходной коляске, закупленной для больного вождя в Англии. Только гораздо позднее Сталину удалось все же выдворить из усадьбы этого гонщика и устроить там ленинский мемориал. Несколько памятных вещиц, оставшихся от Ленина, передала в музей Мария Федоровна. Роскошную мебель выбрасывать не решились, уж больно она хороша, а накрыли ее белыми чехлами, чтобы советские люди не видели, в каких условиях жил их вождь, прославившийся своей скромностью.
От писателей в Морозовке мы были избавлены, зато появились начальники.
Еще в поездке по стране мы встретились с Ягодой. Потом нас пригласил на дачу Уханов, председатель московского исполкома, и там тоже был этот Ягода, или Земеля, как за глаза, только при мне называл его Алексей. Будучи заместителем шефа ОГПУ Менжинского, он, среди прочего, присматривал за деятелями советской культуры. Он тоже был родом из Нижнего Новгорода, Алексей знал его родителей, во всяком случае, так утверждал Ягода, а Алексей кивал. Еще поминали родню из семьи Свердловых, но эта линия для меня оставалась неясной, и Ягода не очень стремился ее прояснить. Это был низенький, с небольшими усиками человек, совершенно невзрачный – встретишь на улице, не узнаешь, идеальный, можно сказать, шпион.
“Уважаемый Генрих Григорьевич” – так я к нему обращалась, а он ко мне – “Дорогая Олимпиада Дмитриевна”. И с первой же встречи я увидала, что он на меня запал, ну просто до слез влюблен. Наконец-то нашелся еще один человек, который умеет плакать. Я так четко себе представляла, как он у себя на Лубянке листает мое досье. Главный чекист также не чаял души в Максиме – в отставном чекисте, приставленном сейчас к отцу, о чем Ягода ему даже шутливо напомнил. Ягода дарил ему заграничные альбомы для рисования и какие-то особенные кисточки, а Максим в благодарность набросал его портрет углем, и Ягода был без ума от счастья. На Алексея тоже имелось досье в ЧК, его завели в 1918 году, перенеся в него все, что было у царской охранки. В 1920 году ему говорил об этом Дзержинский.