Алексей, нервно жуя папиросу, молчал. Он до сих пор заваливал Гржебина рукописями молодых или уже немолодых литераторов, которые непременно нужно публиковать. Против этого возражала прежде всего Катерина Павловна, говоря, что зарубежные публикации советских авторов “дома” не одобряют и что Алеша приносит им больше вреда, чем пользы.
Мы уже знали о стенаниях Ладыжникова в Берлине – что если Гржебин будет и дальше так продолжать, то потянет за собой и его, потому что у них были и совместные издания. Гржебину, рассказывала Мура, театры и варьете по-прежнему регулярно присылают бесплатные билеты, и в модных ночных клубах он со своими гостями ест и пьет в кредит. Он был отчасти поляком, отчасти евреем, а по мнению многих, в мире не было более галантного русского. Гржебину нравилось, что сторонники всех политических партий считали его своим – и белые офицеры Деникина, Врангеля, Колчака, работавшие в поте лица на заводе “Рено”, и филонившие симпатизанты большевиков вроде Эренбурга или Парнаха, и художники, полагавшие, что изучать французский им ни к чему. Все догадывались, на что намекала Мура – что этих филонов наверняка подкармливают с родины.
А через полтора года к Гржебину явились судебные исполнители, он умер от сердечного приступа, его дочери бились в тяжелой нужде, а все книги, рукописи, мебель, картины растащили. Но Алексей из Сорренто ничего не мог сделать.
Мура вмешивалась во все дела, все было для нее не так – и лечили Алексея неправильно, и диету не так составили, и специи почему дозволяют. Она ругалась с профессорами, которые ни за чем не смотрят и отстали от достижений западной медицины на десятилетия. Кричала и на меня, мол, не так я ему уколы делаю. И так орала на Алексея, что нам за дверями стыдно было. Так она мстила ему за то, что он стар и болен. Она злилась, как будто это ей приходилось за ним ухаживать. Да она стакана воды ему в комнату не снесла. По-моему, она испытывала отвращение к его организму еще тогда, когда за него уцепилась: он был в то время уже достаточно стар и болен, да и изо рта пахло, потому что он постоянно отрыгивал желудочную кислоту.
Хорошо еще, что Муры не было, когда привезли машину – она бы уж точно устроила грандиозный скандал.
Поздним утром к вилле подкатил грузовик. Максим, завидя его, вскочил на свою мотоциклетку и был таков. И всегда-то он прятался – стоило отцу или Марфе закашляться, как он удирал. Нельзя ему напрягаться, обычно оправдывала его Катерина Павловна. А я думала про себя: надо было, пока сопляком был, вздуть его пару раз как следует. Ракицкий забился в свою конуру, грузовик он явно заметил, потому что затворил ставни. Катерина Павловна увела внучку на прогулку, как будто в дом должны были привезти покойника, которого ребенку видеть не полагается, хотя речь шла просто об огромной машине с кучей всяческих принадлежностей. Вместе со мной и грузчиками наверх поднялась Тимоша.
Профессор Сперанский с Хольцманом и доктором Левиным пили кофе на общей террасе, и пока грузчики возились в комнате Алексея, они в дом не входили. Доктор Левин был человеком доброжелательным и чувствительным, он часто вздыхал и встряхивал своей гривой, любуясь пейзажем, и кто бы ни выходил на террасу, доктор Левин показывал на вулкан, говоря: Везувий, вот он, подумать только, – и восторженно тряс головой.
С генератором кислорода привезли специальные емкости, называемые подушками, хотя на подушки они были не похожи и требовалось их на одну ночь семь-восемь. Пока товарищи техники налаживали машину, примчался Левин, выхватил у одного из них гофрированную трубку и подсоединил ее к емкости. В дверях, что вели в столовую, появились Сперанский и Хольцман, с папиросами, дым от которых они незаметно пускали в столовую. Ну ясно, им тоже надо было обозначить свое присутствие. Доктор Левин, который подобную технику, разумеется, никогда не видал, подключил другой конец трубки к прорезиненной маске с тремя парами ремешков и надел ее на лицо. Техник открыл вентиль, Левин с блаженной физиономией сделал несколько вдохов, замахал руками и, воздев указательный палец, дал команду остановить машину. Работает, восторженно объявил он.
Алексей тоже приладил на себя маску, и доктор Левин застегнул сзади ремешки. Маска щекотала ему усы, он стал дергать ее, поправлять, потом дал знак открыть вентиль. И все ощупывал ее на себе, теребил, пытался дышать, наконец, не выдерживая удушья, махнул, чтобы выключили. Замахал и Левин, и техник закрутил кран. Алексей расстегнул ремешки и снял маску. Не прилегает, сказал он, и слава Богу, не то задохнулся бы.
Доктор Левин взглянул на меня с укоризной. Я, видимо, должна была сказать, чтобы Алексей сбрил усы, тогда маска не будет пропускать воздух, но я этого не сказала. Усы были единственным, что в нем сохранилось в целости, в усах была вся его мужественность, вся гордость.
Левин на меня разозлился, но ничего не сказал.
Я тоже примерила маску. Надела, закинула ремешки за узел волос, на концах были пряжечки, как на брючном ремне, я нащупала дырочки, вставила в них металлические штырьки и туго стянула крепления. Ощупала на лице маску – она прилегала неплотно даже к моему лицу, достаточно пухлому и без усов. Я махнула рукой, потому что разговаривать было невозможно, и чекист открыл вентиль. Приятного было мало: в нос и в рот шибал воздух, а по сторонам выходил наружу, как бы я ни старалась разгладить ткань. Было ясно, что спать в этой маске Алексею будет очень трудно, он и так уже много лет страдал бессонницей.
Кислородный агрегат изготовили в США, там военные разработки после войны не остановились, как это было во Франции, не говоря уже о Германии, где они были просто запрещены. Особенно перспективным делом американцы считали развитие авиации, в то время их самолеты поднимались уже на шесть тысяч метров, где атмосфера разреженная и пилоты без кислорода теряют сознание.
Алексей жутко мучился с этой машиной, на спине он спать не любил, а иначе маска на лице не держалась. Как думаешь, я привыкну? – спросил он в первый вечер, когда я прилаживала ему маску. Ну конечно, ответила я. И он привык, потому что надеялся, что это его спасет. Я знала, что не спасет, но не стала разуверять его. Иногда он спал всего два или три часа, так было уже в Петрограде, особенно после семнадцатого года – из-за нервного напряжения оттого, что все обернулось наихудшим образом, как он и предрекал. Мария Федоровна рассказывала, что Алексей уже и на Капри не мог нормально спать, был весь день как вареный, едва на ногах держался, но все же пытался работать; после обеда он удалялся к себе, едва не теряя сознание, глаза слипались, но вечерами опять как ни в чем не бывало болтал с гостями.
Для закупки такой дорогущей машины, сконструированной для американской армии, наверняка требовалось решение политбюро, из которого в это время начали выгонять соратников Ленина. Из старой гвардии в политбюро еще оставались Рыков, Томский, Бухарин, но были уже введены и Ворошилов с Калининым; Троцкий тоже пока оставался, на XIV съезде партии он не высовывался, но Каменева с Зиновьевым уже задвинули. Я не знаю, как проходило голосование о кислороде для Горького. Рыков встретился с Алексеем в двадцать втором году в Берлине, и они сдружились. Бухарин был человек образованный, его Алексей любил. Но мы так и не узнали, кто внес это предложение. Вполне может быть, что голосовали единогласно, потому что так хотел Сталин.