Как никто не верил, как все считали это невозможным, но лишь до тех пор, пока не посветили бы своими фонариками на другой берег и не увидели там меня. А я бы стояла и размахивала гребнем, как будто я особенная, даже мифическая – как Руби говорила.
2
Руби не говорила
Руби не говорила мне остаться. Вслух, так, чтобы я услышала. Она подошла к обочине, когда я села в папину машину, и просто стояла и смотрела, как мы уносимся прочь, даже не подняв с лица солнечные очки.
Она словно не замечала моего отца, приехавшего из другого штата, чтобы забрать меня. Руби разговаривала только со мной, как будто он был пятнышком на линзах ее блестящих очков, которое она, не задумываясь, стерла – а до того она смотрела сквозь него, как будто его и вовсе не было.
Она сказала мне лишь одну фразу: «Как бы я хотела, чтобы тебе не пришлось этого делать, Хло». А потом ее голос сорвался на сдавленный всхлип, она попятилась от машины и больше не произнесла ни единого слова.
Две темные линзы между нами, опущенное окно машины, крутой поворот направо. А потом мили автострады, молчащие телефоны, и затем – годы.
Папа, с которым я уехала, не был папой Руби. У нас были разные отцы, так что фактически мы были сестрами наполовину, но мы с ней половин не признавали. Она была рядом со мной с самого момента рождения – в буквальном смысле, «в той же комнате», сказала бы она и вздрогнула. Она видела, как я появлялась на свет, в нашем доме, на диване-футоне, и пусть это напугало ее до чертиков, сестра никогда этого не забудет. Как и я.
– Я никогда не оставлю тебя, – обещала мне Руби.
Клялась, положа одну руку на сердце, а другой крепко сжимая мою ладонь.
– Я никогда не оставлю тебя, – говорила она. – Никогда-никогда.
В отличие от мамы, но этого ей и не нужно было говорить. В отличие от моего отца, который оставил меня, и ее отца, который оставил ее. Нет, обещала она. Никогда.
Оказавшись далеко от нашего городка, я пыталась забыть о своей жизни с Руби. Теперь у меня была новая жизнь. По средам я больше не устраивалась калачиком на диване, чтобы поиздеваться над фильмами для девчонок, не надевала старые ролики, чтобы покататься по рампам за Молодежным центром; нет, теперь я сидела в одиночестве и делала домашнюю работу. По уик-эндам больше не было веселых походов по магазинам за солнечными очками, не с кем больше было вырезать ножницами накрашенные губы и глаза моделей из глянцевых журналов, чтобы потом налепить их на стены. После последнего звонка меня больше не ждала белая машина – никаких объездов по старому шоссе, тянувшемуся вдоль новой магистрали, никаких открытых окон, в которые врывался ветер и делал мои волосы похожими на солому, торчащую из головы пугала. Мне приходилось ездить на автобусе.
Но я постоянно думала о Руби. О том, как мы были вместе, что мы делали.
Например, о том, как мы сидели на каменных скамейках на Виллидж-Грин, в самом центре нашего городка, наблюдали за проезжающими на машинах, смотрели, как они смотрят на нас… И только теперь я задумалась: почему Руби любила сидеть там? Чтобы быть у всех на виду? Знала ли я, что вселенная вращается вокруг того места, где находилась Руби, будь то на Грин или дома, или притворялась, что не знаю? Что она была как солнце, которому стало все лень и которое спустилось с неба, чтобы полежать на крыше в своем любимом белом бикини только потому, что ей так захотелось?
Я старалась не задумываться об этом.
Я вспоминала о нашем городке. О ясной синеве наших гор и яркой зелени наших деревьев. О круглосуточном магазинчике «Камберленд Фармс» при автозаправочной станции, где работала Руби, заливая бензин, пробивая чеки на кассе, запуская руку в ящик с наличными, надувая туристов. О ее квартирке у Мельничного ручья, о ее огромной, как у старушенции, машине. О магазине, где она покупала свою фирменную помаду цвета красного вина, и о том, как они держали ее под прилавком, чтобы никто больше не смог носить такой же цвет. О стадионе, где мы качались на качелях, о водосливной плотине, куда ходили на вечеринки. И о водохранилище, что было хуже всего. Каждую ночь я шла незаметной тропинкой к Олив и не могла остановиться, даже если пыталась.
Там в моих снах всегда было темно. Звезды на небе всегда рассыпались одним и тем же узором, потому что это была все та же ночь и время повернулось назад, чтобы позволить мне занять свое место, вернуться туда, где мне суждено было быть.
Я ощущала тот же привкус вина во рту, слышала те же голоса, доносящиеся с берега. Мое тело двигалось, чтобы переплыть это огромное расстояние, пусть я и знала, что вскоре все равно окажусь в том холодном месте.
Пусть я и знала, что скоро доплыву до лодки. И до нее.
Но холод каждый раз удивлял меня. Страх ощущался такой же сильный.
Потому что она была там, та девочка в лодке, именно в той самой точке водохранилища, где я остановилась в ту первую ночь и останавливалась каждую ночь в своих снах. Руби всегда говорила, что защитит меня, но я не могла перестать думать о худшем, а ее не было рядом, чтобы заставить меня подумать о чем-то другом.
Той ночью она не смогла защитить меня.
Я могла быть той девушкой, которую похоронили.
Чем больше проходило времени с тех пор, как я уехала, тем больше я думала о девчонке, которая сидела на последней парте на французском, о Лондон Хейз. О том, как она обрезала волосы перед началом лета и сделала стрижку, как у мальчишки. Но я уверена, что раньше у нее были длинные волосы, без челки, которую носили все девчонки в нашем городке, потому что с челкой ходила Руби. И я вспоминала о том, как топорщились уши Лондон после того, как она обрезала волосы, – может, ей вообще нужно было хорошенько подумать, прежде чем делать такую стрижку, но, похоже, никто ее не надоумил.
Однажды мисс Блант, наша учительница французского, вызвала Лондон к своему столу, потому что увидела, как та рисовала в своей тетради. Она заставила Лондон показать свой набросок всему классу: на фоне перекрестных штрихов и растушеванных каракулей была нарисована обнаженная девушка с кровожадными глазами и острыми, зазубренными ребрами, ее соски свисали, как еще одни пальцы, ногти были черные, как от болезни.
Он, этот рисунок, был гротескным, в чем-то даже оскорбительным. Мисс Блант смотрела на разлинованную страницу, сердито тыча в нее синей шариковой ручкой, оставляя в ней дырки, и на своем резком, нарочито громком французском спрашивала Лондон: «Qui est-ce?»
[4] Снова с негодованием тыкала в страницу. И снова спрашивала, с еще большим выражением: «Qui est-ce?»
Мы напрягали мозги, силясь вспомнить, что это значит – что-то из другого французского, который не нужен был нам для экзамена, – но Лондон знала этот вопрос и знала, как на него ответить. Она печально покачала головой и сказала: «C’est moi». Это я.
У этой девчонки явно были какие-то проблемы.