И сон, отделивший завтрашний день от сегодняшнего, был не сном, а забытьем.
И вот теперь этот завтрашний день пришел и прошел, они снова сидят втроем в той же комнате, на тех же местах за столом, разговор их будто не прерывался, и что делать, непонятно.
– Вера, ничего страшного не произошло. – Видимо, бабушке надоело утешать, и тон ее сделался жестким. – Даже если ты действительно успела влюбиться, разочарование не окажется чрезмерно сильным. Слишком недолго вы были знакомы и слишком все это было… маловероятно, твоя мама права.
Были, было!.. Как можно говорить об этом, будто о прошлом?!
– Не говори так! – воскликнула Вера. – Свен… С ним ничего не случилось!
– Я тоже не вижу причин для паники, – кивнула бабушка. – Как и для того, чтобы до ночи выглядывать суженого в окошко. К счастью, склад твоей личности таков, что тебе есть чем наполнить свою жизнь и без него.
Бабушка была скупа на похвалы, и если бы Вера услышала такое про склад своей личности еще вчера, то была бы польщена. Но сегодняшний невыносимый день все переменил. Он был наполнен лишь одним: ожиданием. И от того, что оно оказалось бесплодным, Вера чувствовала себя как шарик, из которого вдруг выпустили весь воздух.
Ах, если бы как шарик!.. Уже на следующий день, да что там, еще ночью она поняла, что это первоначальное ощущение опустошенности было все-таки благом.
Ночь она провела без сна. Казалось, в грудь ей вложили раскаленный кусок металла – ни вынуть невозможно, ни вытерпеть. В ушах звенело, губы ссохлись, глазные яблоки готовы были лопнуть… Все это было так мучительно и обрушилось на нее так внезапно, что она не сразу смогла осознать, от чего происходит такое состояние. Но к утру боль не то чтобы утихла, скорее, сделалась не резкой, а ровно саднящей, и Вера начала потихоньку разбираться, прислушиваться, вглядываться, даже разговаривать с нею.
«Мне стыдно, что он меня обманул? Обидно, что бросил? Ах, какая ерунда! Стыд, обида… Все это вообще ничего не значит. Мне без него невыносимо. Только это имеет значение. Я не могу без него жить, не хочу без него жить. Что мне делать?!»
Ни ответа не было на этот вопрос, ни сна, который принес бы облегчение, затуманив разум. Вера чувствовала свой разум физически, как жгучий шар у себя в голове. Оттого и губы сохли, и глаза выдавливались из глазниц.
Посветлело окно. Она поднялась с кровати, прошла несколько шагов вперед, вправо, влево. Комната была маленькая, и Вера ударялась то коленями о стул, то боками об углы стола и комода. Наконец она запнулась о круглую табуретку возле фортепиано и села на нее. Это неожиданно успокоило. Тысячи раз, устраиваясь на этой вертящейся табуретке, Вера ощущала именно такое спокойствие, поэтому сразу узнала его.
Инструмент был открыт. Она положила руки на клавиши. Звук показался слишком громким, ударил в уши, но почему-то успокоило и это. Она проиграла первые такты до-минорного ноктюрна Шопена. Тупая боль в сердце оставалась неизменной, но в глазах – утихла. Она смогла сглотнуть слюну, которая наконец наполнила горящий рот. Пальцы двигались совсем иначе, чем всегда. Раньше Вера, может быть, назвала бы их движение легким, но теперь она знала, что это слово не подходит совсем. В пальцах появилась какая-то невозможная гибкость. Кисть приобрела способность двигаться так, словно кости и сухожилия исчезли из нее совсем. Вера впервые понимала, что размеренный аккомпанемент в левой руке – это похоронная процессия, траурный марш. Отчаяние и ужас были в ее игре.
Она провела за фортепиано весь следующий день – в ночной рубашке, босиком. Мама открывала дверь и плакала, стоя на пороге. Бабушка вошла в комнату, послушала, ушла. Вечером вошла снова и, сняв Верины руки с клавиатуры, опустила крышку фортепиано. Помогла дойти до туалета. Отвела в комнату снова. Мама принесла что-то в стакане. От горячего чая с малиновым вареньем – принесено было, оказывается, это – Веру прошиб пот. Она не помнила, как снимали с нее насквозь мокрую ночную рубашку, как переодевали в сухую.
Проспала она сутки. Проснулась с такой слабостью во всем теле, что не сразу смогла подняться с кровати. Но поднялась все-таки, оделась, умылась, причесалась. Она делала все это машинально, но руки у нее не дрожали. Не дрожали они и когда она снова села за фортепиано. Мама испугалась, стала уговаривать не играть, просила прилечь, но Вера сказала, поморщившись:
– Мама, я не сошла с ума. Мне так лучше. Я могу жить.
Эти простые слова точно описывали то, что она чувствовала. Все следующий дни – сколько их прошло, три, пять, быть может, – Вера играла все более ровно. То смутное, мощное, пугающее, что она ощутила в себе, в своих пальцах в первый день, сменилось рациональной способностью извлекать из инструмента предчувствуемые звуки в единственно правильном порядке. Она повторяла и повторяла одни и те же пассажи, играла Бетховена как гаммы, и гаммы играла тоже.
– Все это к лучшему, быть может, – сказала бабушка. – Поступит в консерваторию. Она ведь хотела. Собственно, только того и хотела, пока не появился этот… К лучшему, к лучшему, – повторила она.
Вера слышала ее слова через открытое окно. Бабушка с мамой сидели за столом в саду и перебирали на варенье ягоды или, может, абрикосы. Правды не было в бабушкиных словах, но возражать Вера не хотела. Не потому, что не было сил возражать – силы как раз восстановились, и она владела ими в полной мере, как никогда раньше, – но из-за сосредоточенности, в которой находилась. Сосредоточенность позволяла не думать ни о чем, кроме музыки, и тем была для нее спасительна, она это понимала и не хотела разрушать ее пустыми разговорами.
Так она занималась все время, остающееся до вступительных. За день до первого экзамена, вернувшись с консультации, Вера села за инструмент, чтобы проиграть этюд Листа, не дававшийся ей накануне. Она думала только об этом этюде. Только о том, как сыграет послезавтра. Только о том, как станет студенткой и ее жизнь снова войдет в ровные берега, из которых Свен непонятно зачем вывел ее, чтобы потом бросить.
Она положила руки на клавиши и поняла, что играть не может. Правую кисть словно судорогой сковало. Выглядела она совершенно обычно, пальцы не были ни вытянуты, ни скрючены. Но пошевелить ими Вера не могла.
Все, что происходило назавтра – врач, еще один врач в поликлинике Большого театра, разговор с Леонидом Иосифовичем, который вел у нее специальность, потом с директором Мерзляковского училища, – происходило будто не с нею.
– Вера, вы поступите в следующем году, – сказал Леонид Иосифович. – У меня в этом нет ни малейшего сомнения. Вы сделали колоссальный рывок, это будет иметь последствия.
– Это уже имеет последствия, – безучастно проговорила она.
– Да. Если бы я знал, сколько вы занимаетесь, то просто запретил бы вам это. Но я полагал, вы сами понимаете… Переиграли руку, так бывает, к сожалению. Но это не приговор, Верочка.
Может, это не было приговором. Но и совпадением не было тоже, она даже не чувствовала это, а просто знала. И, подтверждая ее знание, рука тупо ныла от кисти до локтя.