– Прогуляюсь, – сказала она.
Придет ли к ужину, не сказала. Может, и не придет. И пусть они сколько угодно ее обсуждают, очень нужно слушать!
Она вышла на улицу и направилась к метро. В поселке хорошо гулять, но только компанией – сидеть в беседке на Звездочке и петь под гитару. Или целоваться вечером в той же беседке. Целоваться Вере было не с кем, то есть нашлись бы желающие, да она не хотела. И нужен ей был сейчас весь город, а не маленькая его часть, тем более та, которую знаешь как себя и от которой поэтому не ожидаешь ничего нового и внезапного.
Она доехала до Пушкинской площади и пошла вниз по Страстному бульвару. Цель для прогулки все-таки придумала: неделю назад брала у Ирки Набиевой почитать Стругацких, «Понедельник начинается в субботу», и пора книгу вернуть.
Ирка жила на Трубной площади. В те времена, когда дом назывался доходным, эта квартира была чердаком, но во времена более поздние показалось расточительным отвести такие просторы под голубиные свадьбы, и чердак переделали в коммуналку. Набиевы занимали в ней две комнаты.
Ирка, открывшая входную дверь на три звонка, была слегка пьяна и заметно взволнованна, агатовые ее глаза блестели. Из глубины коридора – комнаты Набиевых были самые дальние – доносилась музыка.
– Родители уехали дачу убирать. – На вынутую Верой из сумки книгу Ирка даже не глянула, хотя сама торопила вернуть, потому что на Стругацких была очередь. – Будут только завтра, заходи, у меня народ.
Иркины родители были художники, на службу им ходить не требовалось, поэтому они ездили на дачу в Мамонтовку часто, а на лето и вовсе туда переселялись, так что компании у Ирки собирались постоянно и ничего особенного в этом не было. Но музыка привлекла Верино внимание: даже издалека, сквозь двери комнаты, в ней слышна была беспечность и свобода. Вера могла поклясться, что никогда прежде этой музыки не слышала.
– Один чувак из Чехословакии пластинки привез, – угадав ее интерес, сообщила Ирка. – Джаз, рок-н-ролл и вообще. Мы танцуем!
Вера вдруг поняла, что не танцевала уже целую вечность. То есть целый месяц, наверное. Подготовка к экзаменам обволокла ее, будто кокон, она сама уже вытягивала из себя волнение и на себя же свое волнение наматывала, увеличивая кокон, как гусеница шелкопряда. Ей захотелось стряхнуть эти путы.
Одна комната у Набиевых была обыкновенная, зато вторая – такой не было ни у кого. В Питере такие еще попадались, причудливые, странной формы, многоугольные, а в Москве Вера ничего подобного не видела. Но главное, эта вторая комната была очень большая.
Вдоль стен на мольбертах стояли картины, накрытые мешковиной, свет падал сквозь слуховые чердачные окошки, пахло портвейном и красками, музыка заполняла все пространство, и все танцевали, никто ни с кем, а все вместе. С появлением Веры танец не прекратился, наоборот, она сама присоединилась к нему. Жаль, что пришла в чем за пианино сидела – в льняном сарафане, подкрашенном травяной краской. Уже выходя из дому, надела бабушкины бусы из зеленоватого горного хрусталя, они лежали на плоской тарелке в прихожей. Совсем такой наряд не подходит для рок-н-ролла, слишком простой, и никакой индивидуальности…
Но через пять минут Вера забыла о такой ерунде, как сарафан, – музыка уже заполняла ее, звенела во всем теле, даже в кончиках пальцев, и все тело двигалось стремительно, изгибчиво, свободно.
– Это Элвис поет! – крикнула Ирка, когда они на минуту оказались рядом. – Кайф, правда? К Вику двоюродный брат из Чехословакии приехал, он пластинки и привез. А ему еще один чувак привез, вообще из Швеции, представляешь?
Швецию Вера не представляла, но какая разница? Для танца это не важно. Музыка была новая, а танец тот самый, который Вере очень нравился – не танец, а свободная пантомима. Можно изображать кошку, обезьяну или мышь, а однажды – не у Ирки, в другой компании – Вера видела, как высокая, узкая, прямая как столб девушка танцевала маяк. Это она потом объяснила, что маяк, так-то и не догадаться бы. А музыка подходила и для маяка, и для обезьяны одинаково.
У Набиевых собирались самые разные люди, часто кто-нибудь, придя к Иркиным родителям и не застав их дома, присоединялся к ее компании, и разговоры здесь поэтому бывали тоже самые разные и часто очень интересные. Но сегодня никому не хотелось серьезных разговоров. Натанцевавшись, пили «Киндзмараули» – портвейна уже не осталось, – говорили кто о чем и кто с кем, едва различая лица в сплошном сигаретном дыму.
Во время этого беспорядочного общего разговора Вера почувствовала наконец усталость, и даже не столько почувствовала, сколько вспомнила, что блестящие мушки кружились у нее перед глазами, когда она выходила из дому. Мушек теперь не было, танец их разогнал, но заодно он разогнал и обиду, и сразу вспомнилось, что мама с бабушкой не ужинают, а ждут ее, и стало стыдно за сосредоточенность на себе, которая простительна для подростка, но не для взрослого человека.
Придя, она ни с кем отдельно не здоровалась, и те пять или шесть человек, которые поочередно приходили после нее, не здоровались тоже; так здесь было принято, у Набиевых был открытый дом. Прощаться Вера тоже не стала, тем более что это ведь ей досталось только «Киндзмараули» немножко, а портвейном все очень даже напились, и никто не заметит, что она направилась к выходу.
У двери Вера вытащила свою холщовую сумку из груды других и тут только сообразила, что Стругацких так и не вернула. Она поискала Ирку взглядом – та сидела на сложенных у стены досках и целовалась с парнем, про которого сказала, что это Вик, который привез пластинки. Или он только принес, а привез кто-то другой? Ну, не важно. Вера поставила книгу на мольберт, прислонив ее к картине, прикрыла мешковиной, чтобы кто-нибудь между делом не утащил, и вышла из комнаты.
– И ходят, и ходят… – прошипела соседка, с которой она разминулась в коридоре. – Устроили притон, развратничают, вот в милицию сообщу!
Соседку, живописную, как брокенская ведьма, можно было понять. Неизвестно, как Вера отнеслась бы к гостям, которые каждый вечер пьют, поют и танцуют за стеной так, что куда Брокену.
Как открывается замок на входной двери, Вера знала, но его, как назло, заело, и пока она крутила его и вертела, соседка прожигала ей взглядом спину, а потом и вовсе положила руку на плечо. Что ж, пусть сама откроет. Вера обернулась.
И увидела не брокенскую ведьму, а парня невероятного роста. Ну не то чтобы невероятного, но очень высокого. Он мелькал и в комнате, но там никого было не разглядеть в танцевальном запале и в дыму. Теперь же, хотя коридор был освещен лишь тусклой лампочкой, Вера увидела его очень ясно. И этот вид поразил ее.
Ей показалось, что она не на человека смотрит, а на экран в кинотеатре. Отчего возникло это впечатление, она не поняла, а вернее, не пыталась понять – оно было такой же данностью, как Париж с птичьего полета на стене в ее комнате. Художник подарил этот рисунок бабушке Оле после того как та спасла ему жизнь, и всю Верину жизнь с него начиналось каждое ее утро. Радостное оно или сердитое, солнечное или пасмурное, это не имело значения, рисунок был данностью Вериной жизни в любом ее состоянии.