На зрение я никогда не жаловался – да не в остром зрении дело, я как-то сразу научился понимать оружие, его внутреннюю цельность. Брал в руки и уже знал, на какую дальность поражения оно рассчитано, какую погрешность может дать. Так было и с первыми «АК74» и «АКМ», и с граником, и позже с оптикой. С крупным калибром, правда, не пришлось познакомиться, но чувствую, я бы не растерялся.
На вторых стрельбах я уже спокойно выбивал десятку. Взводный таскал меня на все показательные стрельбы, даже соревнования какие-то проводились по этому делу, грамоту мне дали. Вот и всё, чем мне запомнилась срочная служба. Дружбу я ни с кем не свёл, а в свободное от стройподготовки и учёбы время лежал на втором ярусе, спал или изучал оборванную карту родины, что висела у нас в казарме. Она до того въелась мне в мозги, что потом, попав на Северный Кавказ, я представлял себе, как хожу по горам, как по бурым и коричневым её пятнам. Парни на той карте флажки ставили, кто откуда родом. Со мной смешно вышло: никто не мог найти мой город, и я, само собой, не знал – потому что бросил школу ещё до первого урока географии. Мы потом сфотографировались на фоне карты, я долго хранил эту чёрно-белую фотку с росписями на обороте, но она потом сгинула куда-то.
А ещё, конечно, красива южнорусская весна. Начиналась она в конце февраля, сразу бешеным солнцем и ручьями, в апреле уже всё цвело, а в мае созревала первая черешня. Мы в увольнительных объедались ею до колик. Сады стояли без охраны, брошенные, а часть наша находилась всего в километре от бывшего колхоза.
Два года пролетели незаметно. Товарищи мои ждали дембеля, писали своим девчонкам, родным, я болтался, как сапог в проруби. Не к кому было возвращаться, да и что там от дома осталось?
Мать я последний раз видел в день призыва – исхудала совсем, на лицо потемнела, волосы поредели. Она обняла меня, я быстро ткнулся лицом в розовую кожу головы, потом в щёку, схватил рюкзак и убежал. Провожала меня одна она: отец отбывал ходку по бытовухе, а Витальку мы, считай, уж два года как похоронили. Пропал без вести в Грозном, в январе девяносто пятого. Их батальон тогда первым вошёл в город. Мать сначала обивала пороги, письма армейскому начальству писала, но знающие люди сказали: не ждите понапрасну, надежды нет.
Уже в части, перед присягой, я получил письмо от тёти Светы, соседки нашей. Она писала, что мать утонула в Волге. Утопилась. Тела её, правда, не нашли, но на берегу остались её туфли и замшевая сумочка. Я даже вижу, как это было: как она разувается на берегу, роняет на песок сумку и входит в воду, крестится и молитвы шепчет. А день солнечный, жаркий, на мелководье малышня плещется. И тополя на ветру шумят.
Так что дома, как я думал, никто меня не ждёт. Но я ошибся: дома обосновался целый табор. Отец, освободившийся за год до того, связался с женщиной, тоже с зоны, и она привела в наш дом своих детей, и ёще одного они с отцом родили. Я ступил на порог и почувствовал себя оккупантом, в этом своём дембельском камуфляже и кирзухах. Дети высыпали глазеть, малой заорал, его рябая мать с матом кинулась на меня.
Не торопясь, вразвалку из комнаты вышел отец и по знакомой ненавистной привычке сплюнул на пол. «Выйдем, бать?» – предложил я. Он сделался какой-то маленький, щуплый, косой на одно плечо, а левый глаз заплывал бельмом. Он меня ненавидел всеми своими бельмами и пустотами, пальцы скрючились и уже не распрямлялись. Он хотел, чтобы я провалился сквозь землю, но я стоял и смотрел, как он роется в карманах худых штанов в поисках сигареты. «Пришёл, да? Ети твою душу мать», – похабно бормотал он. И ушёл в это тупое злобное бормотание, как в колодец.
Я представил себе, как мать заходит в воду, как снимает с головы платок, как в последний раз шепчет наши имена – отчего-то я был уверен, что моё она прошептала дважды, а Виталькино – раз пять, не меньше. Я испытал прилив злобы, да такой, что глаза залило алым и горячим, аж вскрикнул. Схватил отца и с силой придавил к грязной штукатурке, раздавить хотел, размазать, чтоб осталась от него лишь вонючая лужа, которую можно подтереть тряпкой. Он икнул и затрепыхался, но силы были неравны. Я ударил его затылком об стену, и на этот звук, как на зов войны, выскочила она, рябая, в халате, и молча вцепилась. Я сбросил их обоих на пол, выругался и пошёл по лестнице вниз, бормоча в отцовской манере заклятия, что никогда больше не ступлю на порог этого дома.
Пусто, пусто кругом.
Не помню, где я ночевал. Ни эту ночь, ни следующую – ничего не помню. Кажется, нашёл кого-то из старых корешей, и он мне поставил в коридоре раскладушку. Не всех нашёл, это правда. Кто уже был на зоне, кто в земле. К бабке в деревню податься? Узнал, что померла, а дом разграблен.
Я помыкался в городе пару месяцев, перебиваясь случайными заработками, грузчиком в основном. Охранником не брали – места блатные все схвачены. Лакокрасочный завод закрылся, и в его корпусах теперь расположились казино и сауны. Я написал пару слов нашему старшине и неожиданно быстро получил ответ: «Приезжай, есть работа». И адрес в Ставрополе. Я тут же ночным поездом в Москву, оттуда – на юг.
Медкомиссия заняла полчаса. И после неё пустота наконец закончилась.
Я думал, что горы покрыты сверкающим снегом, но нифига: они покрыты туманом, и всё, что ты видишь, – это каменные выступы и расщелины. Иногда из расщелин стреляют, и тогда ты бросаешь туда гранату или даёшь автоматную очередь в ответ, смотря что у тебя в руках. Одну гранату я хотел оставить себе на всякий пожарный, но ребята подняли меня на смех – от неё ударной силы хватит разве только покалечиться. Так что лучше проверенного «АК» ничего нет. Так я с ним и сросся.
Поначалу оружия нам не давали. Предполагалось, что наш батальон не попадёт в зону боевых действий. Пару месяцев мы простояли в километре от жарева и видели только летящие на восток вертушки. Приказ отправляться пришёл в ноябре. Все были на нерве – хотелось пострелять, я это видел. Но когда первые выстрелы ударили по кузову нашего «ЗИЛа», прошили брезент – обычная дорожная засада, – я увидел у кого-то в глазах ужас, как у пойманной крысы, и инстинкт кинул их вниз на доски, а Витька заржал и, наоборот, высунулся по пояс наружу, тряс кулаком и ругался. Машина взревела, набирая скорость, нас неслабо тряхнуло, дорога была вся рытвинами. Я тянул Витьку за комок, но он вцепился в борт и продолжал орать, да так истошно, что я не слышал свиста пуль. Именно тогда я мельком, сквозь прорехи брезента, увидел пейзаж, среди которого пришлось потом жить три года – неровные рыжеватые скалы и островки кустов. Огонь шёл сверху. Когда Витька наконец умолк и обернулся к нам, я увидел, что у него отстрелено пол-уха и весь ворот залит кровью. Он довольно скалился.
Мы сделали остановку через час, когда прошли ущелье и выехали на равнину. Витька получил первое взыскание. Не хотел бы я оказаться на его месте.
«Ты больной, что ли? – спросил я. – Оно тебе надо, нарываться?»
«А ты чё, хочешь молчком сдохнуть? Как котят в мешке везут на убой – противно. Да пусть меня всего лишат, довольствия, отпуска, но вот так без звука от шальной пули отдать концы – не хочу. А уха мне не жалко, новое вырастет», – и заржал опять. Автомат у него забрали, и он с месяц болтался без оружия.