Так начался поединок между Бортовым и Дорошем, при молчаливом свидетельстве всего кружка. Потом в поединке принял участие Синевский. По его мнению, Лиза должна была остричь косу. Мнение друга поставило в тупик Дороша, который один из всех друзей настаивал на стрижке. Скорик и Молодецкий были против стрижки, хотя по другим совершенно причинам, чем Бортов. Как Скорику, так и Молодецкому было просто жаль Лизу и никак они в толк не могли взять, какое отношение имеют к комсомолу ее волосы.
Что же переживал Дорош, какое чувство жглось в его зрачках, которые, падая на волосы Лизы, словно испепеляли их и причиняли ей головную боль? Это под его взглядами она то и дело поправляла прическу и ей казалось, что каждый волос тяжел и жесток как проволочка, что волосяные сумки копошатся и болят. Особенно тяжела была пытка за обедом, когда Дорош, уже знавший, какую боль причиняют его глаза, старался, разговаривая, отворачиваться и не смотреть ей в лицо. Сбоку же, как бы невзначай, его взгляд полз выше носа, щеки, виска и останавливался на локоне и еще выше — на золотоволосом куполе черепа. Бортов не дремал и, перекрещивая взгляд Дороша, многозначительно и насмешливо улыбался. Дорош вспыльчиво ударял ложкой и, отодвигая тарелку, выходил из-за стола. Лиза же бледнела и хваталась за голову, словно ее мучила мигрень.
Наконец, она не выдержала пытки и повязала волосы красной косынкой. В первый раз, когда она вышла повязанная к обеду, за столом наступило молчание и все вскользь посмотрели на Дороша. Друзьям была понятна невинная уловка Лизы. Чтобы загладить неловкость и ободрить Лизу, щеки которой в эту минуту были ярче косынки, Скорик воскликнул:
— Елки-палки. Да ты совсем комсомолка! Тебе не хватает только билета. Ты родилась, чтобы носить косынку, которая так же чудесно гармонирует с твоими синими глазами, как лазурь неба с заревом пожара.
— Деваха, — присовокупил Молодецкий, — ей-ей, я не постеснялся бы носить тебя, как цветок в петлице.
Бортов сказал:
— Кому не к лицу красный цвет? Земляника никак не похожа на комсомолку, хотя она и повязана красной косынкой. Будем считать, что Лиза похожа на свежую ягодку земляники, а не на комсомолку. Красный цвет не пропускает лучей, но солнцу не страшен кумач, зато назойливые лучи палаческих глаз он всегда приостановит вовремя.
И Бортов обратил искаженное усмешкой лицо к Дорошу и нагнулся, как бы сам подставляя щеку для удара. Но Дорош не ударил, хотя и покачнулся от намека. Глядя на Лизу, будто прожигая ее через косынку, он убедительно говорил глазами — пройму, через кумач пройму.
В следующие дни Лиза не осмелилась появиться в красной косынке. Она закрыла волосы чепцом, который смастерила из белого полотна. Скорик с дрожью в голосе уговаривал ее непременно повязаться красной косынкой, ибо, увещевал он, никто ведь не сдирал кумача с ее головы. В красной же косынке она столь миловидна, что сердце радуется, глядя на нее. Что же касается Дороша, то… то… пора и ей знать, что у него сложный характер, да. Только и нашлось у него слов, чтобы объяснить ей поведение Дороша.
Он убедил ее все же, и она вновь появилась в красной косынке и не снимала ее уже больше, с облегчением замечая, что Дорош не смотрит в ее сторону. Дорош же в это время был занят мыслями, которые трясли его и раскалывали, как секущий удар меча, на две отваливающиеся половины.
«Итак, — думал он, носясь кривоплечием в мгле ночных улиц и бульваров, где ему легче было думать, — итак, директор реального училища проделывает победоносное шествие через область, куда он не имеет права показать даже носа. Они же прут, идут, переваливая через отведенную им область спецовства — к рулю, на котором еще не высохли капли не ими пролитой крови. Недаром, — думал Дорош о Бортове, — длинновязый из кожи лезет, чтобы протащить девчонку в комсомол. Смертник! — Дорош инстинктивно хватался за место у пояса, где когда-то давно „в те годы“ висела черная, как гнездо аиста, кобура, — он убьет его. Но тут мысль перескакивала и послушно приближала крупным, как в кино, фоном лицо Синевского. — А, и этот также тащит за собой девчонку. Ему мало себя, отродья. Дорош рассматривал мысленно укрупненное лицо друга и страстно плевал в него. — „Он делает из нее человека“, — ха-ха, — кривился Дорош, — сделает…»
Нужно сказать, что Дорош сознательно отдал Лизу на учебу к другу. Именно Лизу, но не Леньку, которого он с ревнивой заботой оберегал от Синевского. И то, что он толкнул к нему Лизу, — что ему, но никому из друзей, он разрешил заняться человекостроительством в ней, — подняло в нем какое-то раздвоенное и мучительно-сладкое наслаждение. В этих чувствах была пренебрежительная гордость, которая не позволяла ни ему самому заняться человекоделательством директорской дочки, ни допустить к ней Скорика. И вот он толкнул ее к двуутробнику Синевскому, испытывая различные, опровергавшие друг друга чувства злой радости и мук раскаяния. Когда Синевский однажды объявил за столом, что, по его мнению, Лиза непременно должна поступить в комсомол, — Дорош вначале удивился, потом вскипел, и еще с большей силой поднялось в нем сопротивление. Если Синевский, двуутробник закадычный, тащит ее в комсомол, то это верный признак того, — думал Дорош, — что ей там не место. Между тем Бортов по-своему решил: если Дорош против того, чтобы она поступила в комсомол, то это верный признак, что она может идти туда без опасности потерять в себе директора.
Так плелась глухая борьба между тремя, и чем дальше, тем больше Дорош оказывал сопротивление своим противникам.
Наряду с этим его внутренняя борьба завязалась вокруг двух пунктов — «да» и «нет»: «да» — пустить Лизу в комсомол и сделать из нее полного человека, исправить ошибку, приведшую ее к бегству, «нет» — не пустить директорскую дочку в комсомол. Но главное, что придавало такую остроту его раздвоенности и что, в сущности, и было самой важной причиной рефлекса, — это то, что он сопротивлялся ее поступлению в комсомол не только из желания сохранить чистоту комсомола, но и чистоту Лизы, не ту, которую Бортов лелеял в ней, а ту, другую, синюю, которая убаюкивала его как сказка, слышанная в далеком и невозвратном детстве. Синие и лучистые глаза Лизы давали ему умиротворение, и он тянулся к ней, как искривленное в тени дерево тянется к солнечному свету.
Конечно, Дорош разрешил бы борьбу в пользу Лизы, но в том-то и дело, что он не отдавал себе полностью отчета в своем эгоистическом чувстве. Борьбу он ощущал, как борьбу за чистоту комсомола. Но однажды ему снилась Лиза, представленная сном, как две Лизы. Одна — директорская дочка — с золотой змеей вместо косы, другая — синяя, успокаивающая. Проснувшись, он вспомнил, как однажды Бортов ему сказал: «Если ты препятствуешь поступить Лизе в комсомол — то только потому, что тебе не хочется расстаться с ее синими глазами, знаю я тебя». Сон помог ему понять, наконец, истинную причину его сопротивления. Он ужаснулся своей двойственности и вновь бежал во мглу ночных бульваров, мучительно обдумывать. Это было как раз в то время, когда под настойчивым требованием Скорика Лиза опять повязалась красной косынкой. Она с радостью заметила, что Дорош больше не смотрит на ее волосы, и совсем успокоилась. В самом же деле он настолько был занят мыслями о ней, что даже перестал обращать на нее внимание — она всецело переселилась в его сознание, где образ ее раздвоился: синяя и директорская дочка.