Он заявил, что единственной вещью, поддерживающей в нем жизнь в то время, были утешения его друга, который отметал его самоупреки по причине их неимоверной преувеличенности. Слушая это, я воспользовался возможностью дать ему первый раз мельком взглянуть на основные принципы психоаналитической терапии. Когда наблюдается мезальянс, начал я, между аффектом и соответствующим идеаторным содержанием (в данном случае между интенсивностью самоупреков и поводом к этому), неспециалист скажет, что аффект слишком преувеличен по отношению к причине и что последующий вывод из самоупрека (что пациент – преступник) является ложным. Напротив, терапевт говорит: «Нет. Аффект оправдан. Чувство вины само по себе не может далее подвергаться критике. Но оно принадлежит другому содержанию, которое неизвестно (бессознательно) и которое требуется найти. Известное идеаторное содержание занимает настоящее положение благодаря только лишь ошибочной ассоциации. Обычно мы не испытываем сильных эмоций без идеаторного содержания, и, если содержание теряется, мы хватаемся за заменяющее его содержание, которое оказывается по тому или иному основанию годным, как наша полиция, когда она не может поймать настоящего преступника и задерживает кого-то другого вместо него. Более того, факт наличия ошибочной ассоциации – единственное, что дает основание рассчитывать на то, что логические процессы в борьбе с мучительной идеей окажутся бессильны». В заключение я допустил, что этот новый способ взглянуть на проблему немедленно приводит к сложностям иного рода; как он может допустить, что его самоупреки в совершении преступления против отца оправданы, когда ему совершенно точно известно, что никакого такого преступления он не совершал?
На следующей сессии пациент выказал большой интерес к тому, что я говорил, но осмелился, как он выразился, привнести некоторые сомнения. Как, он спросил, информация о том, что самоупреки и чувство вины являются оправданными, может иметь терапевтический эффект? Я объяснил, что не информация оказывает такой эффект, а открытие того содержания, к которому эти самоупреки на самом деле относятся. Да, сказал он, это в точности то, на что был направлен его вопрос. Затем я произвел краткое рассмотрение психологических различий между сознательным и бессознательным в свете того факта, что все сознательное относится к процессам протекающим, в то время как бессознательное относительно неизменно; я иллюстрировал свое замечание с помощью антиквариата в моей комнате. Я сказал, что все предметы, находящиеся здесь, – из могил и их захоронение сохранило их: разрушение Помпеи началось, только когда ее раскопали. Он говорил себе, продолжал он, что самоупреки могут только возрастать от нарушения внутренних моральных принципов, а не от нарушения неких внешних правил. Я согласился и сказал, что человек, нарушающий законодательство, может чувствовать себя героем. Такое встречается, продолжал он, только когда уже наличествует распад личности. Имеется ли у него возможность произвести реинтеграцию его собственной личности? Если бы это могло бы быть сделано, он полагает, что он был бы способен добиться успеха в жизни, возможно лучшего, нежели достигает большинство. Я ответил, что я совершенно согласен с ним в отношении его замечания о расщеплении его личности. Ему нужно лишь ассимилировать это новое представление о противоположности высокоморального и злого себя с представлением, уже упоминавшимся мной, о противоположности сознательного и бессознательного. Моральное Я было сознательным, а злое Я было бессознательным. Он сказал затем, что, хотя считает себя человеком морали, вполне определенно может вспомнить себя в детстве делающим вещи, которые идут от его другого Я. Я заметил, что здесь он неожиданно натолкнулся на одну из главных характеристик бессознательного, а именно на его отношение к инфантильности. Бессознательное, объяснял я, было инфантильным; оно было частью Я, которая отделилась от Я в детстве, которая не участвовала в последующем развитии Я и которая, следовательно, оказалась репрессированной (вытесненной). Дериваты этого вытесненного бессознательного ответственны за непроизвольные мысли, которые составляют его болезнь. Он может теперь, добавил я, открыть еще и другую характеристику бессознательного; я бы хотел, чтобы это открытие он сделал самостоятельно. Он не нашел сразу, что сказать в этой связи, но вместо этого выразил сомнение в возможности изменить такое длительно существующее положение дел. Что, в частности, может быть предпринято против его идеи о следующем мире, если она не может быть опровергнута с помощью логики? Я сказал, что не подвергаю сомнению ни тяжесть его заболевания, ни значительность его патологических конструкций, но в то же время на его стороне молодость, равно как и неповрежденность его личности. В связи с этим я произнес несколько слов по поводу своего хорошего мнения о нем, и это вызвало у него видимое удовольствие.
На следующей сессии он начал с того, что должен рассказать мне событие из своего детства. С семи лет, как он уже рассказывал мне, у него был страх, что родители угадывают его мысли, и этот страх на самом деле существует в течение всей его жизни. Когда ему было 12 лет, он полюбил маленькую девочку, сестру своего друга. (Отвечая на вопрос, он сказал, что эта любовь не была чувственной; он не хотел видеть ее обнаженной, так как она была слишком мала.) Но она не выказывала к нему такой привязанности, которой он бы желал. И затем к нему пришла идея, что она могла бы быть добра к нему, если бы с ним случилось какое-нибудь несчастье; и как пример такого несчастья, идея о смерти его отца овладела им. Он моментально энергично ее отверг. И даже теперь он не может допустить возможность того, что то, что возникло таким образом, может быть названо «желанием»; очевидно, что это не более чем «мысленная связь». (Не только обсессивные невротики удовлетворяются эвфемизмами такого рода.) В порядке возражения я спросил его, почему, если это не было желанием, он отверг это. – Единственно из-за содержания идеи, из-за того, что она была о том, что отец может умереть. – Я заметил, что он обработал фразу, как если бы она была тем, что включает lese-mageste (магическую мысль?). Я добавил, что могу легко вставить идею, которую он так энергично отвергает, в контекст, который исключит возможность любого такого отвергания; например, «если мой отец умрет, я убью себя над его могилой».
Он был потрясен, но не отказался от возражений. Я прекратил дискуссию замечанием о том, что я чувствую: это было не первое появление идеи о смерти отца, что однажды мы проследуем назад в ее истории. Он затем продолжил рассказом о точно такой же мысли, которая сверкнула у него в голове во второй раз за шесть месяцев до смерти отца. В это время он уже любил свою «даму» (десять лет назад), но финансовые обстоятельства делали невозможным рассчитывать жениться на ней. Затем к нему на ум пришла идея о том, что смерть его отца может сделать его достаточно богатым для женитьбы на ней. Защищаясь от этой идеи, он представил себе, что отец может ему ничего не оставить, так что за свою ужасную потерю он не будет иметь никакой компенсации. Та же идея, хотя и в более мягкой форме, пришла к нему третий раз за день до смерти отца. Затем он подумал: «Теперь я могу потерять того, кого люблю больше всего на свете»; затем пришло опровержение: «Нет, есть еще некто, чья потеря была бы для меня даже более болезненной». (Там и сям указания на оппозицию двух объектов его любви, отца и «дамы»). Эти мысли его очень удивляли, так как совершенно определенно смерть отца никогда не была объектом его желания, а лишь объектом его страха. После того, как он с усилием провозгласил это, я счел полезным привнести свежий кусок теории, касающийся его замечания. Согласно психоаналитической теории, сказал я ему, любой страх относится к бывшему желанию, ранее вытесненному; таким образом мы обязаны принять точную противоположность тому, что он утверждает. Это также соответствует другому теоретическому требованию, а именно, что бессознательное должно быть точной противоположностью сознательного.