Итак, Рахмиэль лечил всех. Исключение составлял только китаец Паша — да и то по собственной воле. Он помнил, в какую ярость привел Рахмиэля в начале его медицинской карьеры, и боялся, что тот ему этого не простил.
Даже когда Пашу сильно прихватило и он лежал у себя на кане, скрючившись в три погибели и изнемогая от желудочных болей, то и тогда он Рахмиэля не позвал.
— Боюсь я его, — говорил Паша, тяжело дыша и прикрыв красные воспаленные глаза, — залечит он меня до смерти.
Рахмиэль, когда ему донесли эти слова, только рукой махнул огорченно:
— Дурак ваш Паша — и больше ничего!
Однако, порасспросив Пашиных знакомых о симптомах болящего, выписал ему все-таки лекарство для заочного употребления. Зная, что Паша из рук его не примет даже стакана воды, не то что микстуры, другие китайцы тайком влили лекарство-яо в чай Паше и подсунули для лечения.
Лекарство ли помогло или извечное китайское упрямство, однако Паша быстро пошел на поправку. А после еще долго ходил, выкатив грудь колесом, хвастался:
— Вот-де я какой, никакая болезнь меня не берет. И вовсе мне ваш лекарь не нужен, пропади он пропадом со своими иголками и пилюлями!
Рахмиэль, слыша такое, только усмехался.
Да, теперь в селе нашем появился такой врачеватель, которого не знал мир со времен Хирона и Гиппократа, а Поднебесная — со времен Хуа То.
Рахмиэль так преданно служил своему делу и так далеко продвинулся в нем, что в конце концов случилось неизбежное, которого, впрочем, все ждали с надеждой и некоторой робостью, но до конца поверить не могли.
В один прекрасный день люди в Бывалом перестали умирать.
То есть, конечно, нельзя это понимать буквально. Село не наполнилось бессмертными небожителями, о которых так много говорится в китайских сказаниях и легендах. Люди умирали от старости и от других естественных причин, скажем, от случайного утопления или от придавливания в неурочный сезон упавшей сосной, но болезни, ранения, алкоголизм и другие страшные вещи, через которые показывает себя естественный порядок жизни — все это как будто вовсе исчезло, словно и не было никогда. Впрочем, если быть точными, то и от старости умирать тоже почти перестали — таков был эффект снадобий, которые готовил для стариков Рахмиэль.
— Природа дала человеку 200 лет жизни и даже более, — говорил Рахмиэль своим пациентам. — И если мы умираем шестидесяти лет от роду, то виной этому только наши беспечность и глупость…
Старикам очень нравились эти разговоры.
Гораздо меньше они нравились молодым. Старики, хоть и были здоровы, однако работать, как в молодые годы, все же не могли и теперь годами сидели на шее у детей — ненужным обременением, древним, замшелым и прожорливым грузом.
Первыми забили тревогу китайцы. Конечно, сяо — уважение к старшим — не позволяло им возмущаться напрямую, особенно же в тех случаях, когда следовало не возмущаться, а радоваться и даже приходить в восторг. Однако китайцы, как и следовало их желтому племени, нашли хитрые теоретические обоснования для своего недовольства.
— Если предок не умирает, — говорили они, — то некому возносить молитвы. А если некому возносить молитвы, кто будет заступаться за живых перед небесным императором Тянь Ди?
История, в самом деле, выходила неприятная. Рахмиэль подвергся необыкновенному давлению — от него втихомолку требовали восстановить естественный порядок вещей. Может быть, и вовсе бы его изгнали, а то и утопили головой вниз в черных водах Амура, если бы молодые не чаяли сами когда-нибудь стать старыми и жить благодаря нашему эскулапу очень долго.
Итак, пока старики будущие роптали, старики настоящие всеми силами поддерживали Рахмиэля и даже поощряли его к отысканию эликсира вечной жизни…
А тем временем жизнь, хоть пока еще и не вечная, шла своим чередом, и, повинуясь ее естественным законам, доктор Рахмиэль женился. Конечно, в жены такому удивительному человеку с охотой отдали бы и русскую, и еврейку, а китайцы так даже предлагали целый гаремный выводок из числа сохранившихся где-то в глубокой тайне конкубинок. Однако у Рахмиэля давно уже на примете имелась девушка с того берега. Звали ее Лань Хуа, и была она словно списана со старых картин, словно вышла из классических романов — миниатюрная и изящная, как статуэтка, миловидная, но без лишней красоты, которая так отпугивает женихов. Неуверенный в себе жених, глядя на красивую, часто беспокоится, потому что красота должна принадлежать всем. «Не захотят ли все посягнуть на эту красоту? — думает он, — когда я женюсь на ней, и не будет ли эта красота источником постоянных волнений и горестей?»
Такой опасной красоты Лань Хуа не имела, но изящества и миловидности в ней было ровно столько, чтобы составить счастье Рахмиэля. Была она сирота и жила служанкой в богатом доме, так что вопрос с женитьбой решился совсем просто — Рахмиэль внес за нее нужное количество серебряной монеты и увез домой.
Лань Хуа была скромной, из дома почти не выходила, все занималась домашним хозяйством и заботилась о муже. Иногда можно было увидеть ее в огороде, где росли не картошка и капуста, но разные лекарственные растения, которые Рахмиэль использовал для лечения людей.
В положенный срок у них родился маленький сын. Назвали его Илия — Господня цитадель, и так стало ясно, что Рахмиэль, хоть и сделался китайским врачом, в глубине души оставался все равно верным евреем. Жена против такого имени не возражала, только произносила его на свой китайский манер — И-Ли, Единая Сила. Такое имя, конечно, очень подходило для мальчика и обещало ему счастливое будущее.
Итак, все шло замечательно и даже больше того. В селе нашем забыли о болезнях и даже, как уже говорилось, почти забыли о смерти. Но смерть, побежденная Рахмиэлем и задвинутая им на задворки бытия, о Рахмиэле вовсе не забыла. Она ждала только удобного мгновения, чтобы нанести сокрушительный удар.
К счастью, в жизни ничего почти не происходит мгновенно и вдруг. Перед каждым важным событием появляются предупреждающие знаки, иной раз ясные, иной раз — туманные, нужно только уметь их увидеть и растолковать. Вот так же примерно вышло и с Рахмиэлем.
Сначала ему стали сниться сны. Раз за разом ему снились черные ночные чащобы, в которых он блуждал, не в силах найти выход, бездонные пропасти, куда он падал с замиранием сердца и никак не мог достигнуть дна, ему снились оскалившиеся гниющие трупы и разбросанные по закоулкам космоса гигантские, выбеленные солнцем скелеты. Рахмиэль гнал от себя эти сны, сам себя исследовал, ища в теле болезнь, — но ни в теле, ни в разуме болезни не было, это явился другой враг, куда более страшный, который обычно лишь мимоходом проносится мимо людей, задевая их черным своим крылом. Но возле Рахмиэля этот враг остановился и теперь глядел на него остановившимся взором ледяных своих очей.
Видя упорство Рахмиэля — поистине еврейское, жестоковыйное, — смерть прибегла к последнему аргументу. В эту ночь, едва Рахмиэль уснул, показались перед ним не чащобы с безднами и даже не скелеты — показалось ему огромное поле, как бы сельскохозяйственное, и засеянное всем на свете — пшеницей, чумизой, кукурузой, маком и коноплей, женьшенем и луком и чудодейственными ягодами гоцзи. Поле это пестрело разными культурами — и обычными, и редкими, и совсем невиданными и под конец даже такими, которых и сам Рахмиэль никогда не знал и видеть не видел, несмотря на всю свою ученость. И Рахмиэль шел по этому полю и любовался, как вдруг перед ним распростерлась призрачная серая завеса. Рахмиэль сразу узнал эту завесу, она разделяла миры — мир настоящего и мир будущего, мир жизни и мир смерти. Рахмиэль шел навстречу ей, понимая, что, едва прикоснется — тут же и сам станет мертвым и уж больше не вернется в мир живых и только будет тоскливо плакать и окликать оставшихся на той стороне. Многие люди думают, что, умерев, окажутся на том свете и увидят там близких и любимых и жизнь пойдет примерно так, как шла до этого, только без страхов и волнений. Но Рахмиэль знал совсем другое. Он знал, что в посмертии нет никаких близких людей, что человек оказывается там один, бесплотной тенью, лишенной всяких человеческих признаков, кроме скорби, и печали, и вечной тоски по минувшему.