Старая Волосатиха поняла все с полуслова. Захватив настоев и масел, она двинулась к дому Соломона. Когда они наконец добрались до места, Соломон не мог уже ни стонать, ни плакать, только открывал рот, как рыба, выброшенная на берег. Путем несложных манипуляций, в том числе и слегка обидных для мужского самолюбия Соломона, но целительных для его тела, старый каббалист был спасен. Неизвестно, что было тому причиной — суровое ли искусство бабки Волосатихи или веление капризной судьбы, но лечение первого пациента закончилось для Рахмиэля вполне благополучно.
— Еще бы час-другой — и все, спекся бы жидок, — объясняла потом бабка Волосатиха Иегуде бен Исраэлю, лично пришедшему к ней благодарить за спасение старого Соломона. Еврейский патриарх кивал согласно и с уважением, неторопливо раскладывал перед Волосатихой отрезы материи и сладкие леденцы, которыми Яхве-Элохим-Адонай решил поощрить бабкино человеколюбие и ее ведовское искусство.
Тут было над чем задуматься. Рахмиэль никак не мог понять, почему проверенное лекарство чуть не убило пациента. Может, нефрит, лечебный для китайцев, на русских не действовал вовсе, а евреям, наоборот, и вовсе выходил боком, выходил смертью, как это бывает с некоторыми ядами?
В медицинских книгах Рахмиэль много видел остережений начинающему эскулапу, но ответа на свой вопрос так и не нашел, сколько ни рылся. Тогда он решил подробнее рассмотреть нефрит, которым довелось ему лечить ни в чем не повинного Соломона. И вот тут-то стало ясно, что дело не в его ошибке, а в чистом подлоге — нефрит оказался гранитной крошкой.
Возмущение Рахмиэля было столь велико, что он, несмотря на малый возраст, отправился ругаться с китайцем Пашей лично. Однако Паша, устыжаемый им во весь доступный его возрасту крик, смотрел на жиденка снисходительно и даже слегка посмеивался. Так Рахмиэль впервые встретил человека с начисто отсутствующей совестью — дело, впрочем, нередкое среди китайцев, которым совесть с успехом заменяет стыд. Но со стыдом вышло тоже неладно, ведь каждый китаец сам решает, что ему стыдно, а что нет. Конечно, стыду их учат с детства, но всяк понимает его по-своему. Обычно стыдным считается, когда тебе при людях кто-то что-то выговаривает — неважно, за дело или нет. Но и тут есть свои нюансы. Никто не станет стыдиться слов женщины, ребенка или человека вовсе чужого, в особенности же иноземца. А Рахмиэль как раз сочетал в себе два ничтожества — был одновременно ребенком и иноземцем, так что ни о каком стыде даже речи идти не могло, хорошо, что по шее не настучали. Может, и настучали бы, если бы Паша не боялся заступничества Чан Бижу, который так любил своего ученика, как будто это был не еврейчонок без роду и племени, а натуральный и чистокровный китайский сын.
Впрочем, история эта имела и неожиданную пользу — юный Рахмиэль наконец понял, что теории мало, чтобы стать настоящим врачом. Требовалось руководство опытного наставника, а такого как раз и не было в китайской части села. Это не значит, конечно, что китайцы не болели или, заболев, вовсе не лечились. Почти каждый китаец знал самые простые способы старой науки вскармливания жизни, кому этого казалось мало, те переплывали на другой берег Черного дракона и лечились у тамошних умельцев. У кого же не выходило ни то ни другое, те благополучно выздоравливали сами или сами же и умирали — в зависимости от настроения и общего взгляда на жизнь. Так что учиться Рахмиэлю было совершенно не у кого, разве что переплывать реку и там искать себе учителя, однако для этого требовались деньги, которых опять же у него не имелось.
Но судьба, о которой столь многие имеют самое невыгодное мнение, лишний раз показала свою разборчивость. Очевидно, были у нее на Рахмиэля свои планы, не могли не быть. В самом деле, чего ради затевалась вся история с изучением труднейшей в мире китайской письменности? Только ли для того, чтобы порадовать престарелое сердце Чан Бижу? Нет, видно имелась тут еще какая-то цель, о которой нельзя говорить без того, чтобы не впасть в бессмысленную и наглую гордыню.
Думается, именно поэтому, движимый судьбой и богом богатства Цайшэнем, в селе нашем вдруг появился бродячий даос Лю Бань, о чудесах и сомнительных выходках которого — вроде полетов в одной шайке на голое тело — уже рассказывалось выше. Разумеется, даос, как всякий подлинный последователь Тайшан-лаоцзюня, владел не только обычной магией, позволяющей производить неблагонадежные и далекие от пролетарской борьбы фокусы, но и весьма искушен был в разных видах врачевания.
Именно Лю Бань благодаря необыкновенному своему мастерству в кратчайшие сроки провел Рахмиэля по всем извилистым закоулкам китайской медицины, заглядывая в такие ее пещеры и тупики, о которых средний врач вовсе не имел представления. На то, на что другие тратили долгие годы и десятилетия, Рахмиэль потратил считаные месяцы. Лю Бань называл это дайгун, волшебной передачей великого гунфу от ученика к учителю напрямую, минуя долгие бдения над книгами и тысячи проб и ошибок, в ходе которых у рядового лекаря как раз и образуется то самое небольшое кладбище, о котором столько разговоров среди его пациентов, упорно не желающих собой это кладбище пополнять. Правда, справедливости ради заметим, что к моменту встречи с Лю Банем наш Рахмиэль знал уже столько медицинской теории, сколько вообще возможно было выудить из китайских книг. Дело оставалось за практикой, а в этом смысле найти учителя лучше, чем Лю Бань, нельзя было и желать.
И вот теперь они практиковали все известные в Китае области врачевания: от офтальмологии до психиатрии, от иглоукалывания до стоматологии. И даже хирургию, столь нелюбимую старыми китайскими врачами, практиковали они тоже — сперва на лягушках и мышах, потом — на специально изловленных волках и медведях и, наконец, на самих людях.
К тому моменту, когда Лю Бань, преследуемый милицией, скрылся из наших краев, Рахмиэль, совсем еще юный, сделался уже готовым врачом — и врачом необыкновенным. Мастерство его было удивительным, не постигаемым обычным умом. Не было болезни или ранения, которое бы ни излечил он в кратчайшие сроки. Если Рахмиэль принимал роды, они всегда были удачными — не страдала ни мать, ни ребенок. Он лечил оспу так, что на лице больного не оставалось и следа, он заживлял любые раны, даже нанесенные медведем-шатуном в период ранней весны, огнестрельные ранения исцелял с такой легкостью, будто это были древесные царапины, чахотка отступала перед ним, как обычная простуда. Тиф, чума и холера обходили нашу деревню стороной, словно были живыми существами и трепетали его силы, заранее понимая, что обречены. И даже древний дед Гурий, вечно болевший всеми мыслимыми и немыслимыми болезнями, после манипуляций Рахмиэля приободрился и забегал по деревне как молодой…
Бабке же Волосатихе был дан отовсюду окончательный и бесповоротный отлуп. Кого интересовали теперь ее горькие и опасные настои, без всякой гарантии на выздоровление, если не считать гарантированный понос, когда рядом был Рахмиэль, от которого еще ни один пациент не уходил, не выздоровев? Единственное, чего не мог он пока, — так это воскрешать мертвых, но это никакому врачу было не под силу, да и богу не всякому.
К Рахмиэлю ходили все — русские, евреи и даже китайцы, которые не доверяли никому, кроме соплеменников. Но Рахмиэль — это было особенное дело, ведь он лечил, используя проверенную тысячелетиями китайскую медицину, а значит, принимать его услуги без стыда и страха мог самый отпетый китаец. Сам же Рахмиэль не делал разницы между людьми и пользовал даже железнотелых амазонок, которые все-таки тоже болели, хоть и редко. Пожалуй, Рахмиэль был единственным мужчиной в селе, к которому амазонки не испытывали недоверия и неприязни, и то потому, что он всего-навсего честно исполнял свои обязанности, а не искал развлечений.