Сын Бейлы, которого она все это время не спускала с рамен, вдруг ожил, стал ворочаться, тянуть к ней ручки, улыбаться и смотрел глубоким взглядом. Он даже заговорил с ней — разумно, как взрослый, он спрашивал ее, а она отвечала… Она и не думала, что сын ее, ее Сокровище, маленький Иосиф, знает так много, и так глубоко судит обо всем, что есть вокруг — о каждом предмете, и каждом человеке, и даже о любой живой твари на земле и под землей…
Когда попытались отнять у нее мертвое тельце, она закричала как тигрица и оскалилась так страшно, что напуганные китайцы отступились. Позвали родителей ее, но она никого не слушала, только начинала кричать все ужаснее и нестерпимее, так что приходилось зажимать уши. И тогда наконец оставили ее в покое.
А Иосиф, ее Сокровище, ее Бао-Бао, снова заговорил с ней.
— Мама, — сказал он, — я не могу здесь больше оставаться. Небесный император Яхве зовет меня к себе…
Она заплакала.
— Но как же я останусь здесь одна, без тебя?!
— Ты не должна оставаться, — отвечал он. — Ты можешь пойти со мной.
Она улыбнулась ему ласково:
— Ну, конечно, сыночек, конечно, я пойду с тобой. Куда ты, туда и я…
На следующее утро, когда почерневший от горя Ма Фань робко заглянул в спальню, он увидел, что младшая жена его сидела неподвижно, держа на руках мертвого ребенка. Глаза ее были широко открыты, она улыбалась — и не дышала…
Ма Фань аккуратно прикрыл дверь, на цыпочках прошел в кухню, взял там самый большой нож-дао, проверил пальцем его остроту, кивнул удовлетворенно и прошел в другую половину дома, к старшим женам. Обе лежали в своих постелях тихо, словно мертвые, только легкий утренний румянец обманчиво розовел на их щеках.
— Вот и хорошо, — сказал сам себе Ма Фань и дважды замахнулся широким ножом…
Беснующегося окровавленного Ма Фаня связали и отвезли на телеге в райцентр, Бейлу и Бао-Бао положили в одну могилу на еврейском кладбище, отравительниц закопали далеко в лесу — на радость медведям и лисам.
Прошло два дня, и китайское село, не придя в себя от недавних страшных событий, содрогнулось от еще одной новости. Все почтенное семейство Сы, кроме малолетней Сы Юй, было убито кем-то с необыкновенной жестокостью. Проснувшись утром, первое, что увидела Сы Юй, был ее старший брат Сы Ша, на пробитой и окровавленной груди которого лежали пришпиленные ножом сто тринадцать рублей…
Конечно, старого Менахема тут же взяли под стражу — никто, кроме него, не мог совершить этой страшной мести. Менахем вел себя странно — он то смеялся, то плакал. Вины своей не отрицал, но говорил почему-то, что руки его чисты.
— Слава Всевышнему, — говорил он, — дочка моя отомщена. Это Господь покарал убийцу и негодяя.
Однако, поскольку на телах не нашли следов Божьего гнева, таких, например, как следы молний, предположили все-таки, что орудием возмездия стал человек. Один только оставался вопрос — был ли этим человеком тихий Менахем или следовало искать кого-то еще? И тут выяснилось, что у Менахема железное алиби. В ночь, когда убили почтенное семейство Сы, Менахем был со своей семьей, а гостем у них был старый Соломон, который читал им на память Танах — во утешение и успокоение сердца.
Но если не Менахем убил, то кто же? Этим вопросом задавались и евреи, и китайцы, и, конечно же, русские.
Вопрос этот разрешился очень скоро. В тот же день, когда отпустили Менахема, к ходе Василию вечером постучался Натан.
— Ни хао, — сказал Натан, входя в фанзу ходи Василия.
— Шолом, — отвечал Василий, жестом приглашая Натана сесть.
Натан сел на стул и посмотрел на ходю. В глазах его плескалась непроглядная ночь.
— Василий, ты знаешь меня? — спросил Натан.
— Все знают Натана, — уклончиво отвечал Василий.
— Тогда скажи мне: мог ли я убить человека?
Василий посмотрел на Натана внимательно:
— Не тяни резину, мы не на маньчжурском рынке…
Но Натан настаивал:
— Я знаю, ты занятой человек. Но все-таки скажи — мог или не мог?
— Предположим, что не мог — и что с того?
Натан помолчал секунду, глядя себе под ноги. Потом поднял глаза — в них разверзлась пропасть.
— Я убил их, — сказал он тихо. — Я убил их всех…
Ходя Василий молчал. Молчал и Натан. На кухне, готовя свиные уши, тихо постукивала ножом Настена.
— Я любил ее, — с отчаянием сказал Натан. — Я жизнь был готов за нее отдать. А эти сволочи продали ее за сто тринадцать рублей…
— Это обычай, — сказал ходя, помолчав. — У китайцев такой обычай, мы не видим в нем ничего особенного.
— Скажи, а нет ли у китайцев обычая поджаривать людей живьем? — спросил его Натан.
Ходя промолчал.
— Ты говоришь, что это обычай, — повторил Натан. — У евреев тоже есть обычай — ветхозаветной мести. Око за око, зуб за зуб. И мы тоже не видим в нем ничего особенного…
— Зачем ты пришел ко мне? — спросил ходя.
— Я пришел сдаться, — отвечал Натан. — Вызывай милицию, зови своих ангелов смерти с черными глазами. Я сделал то, что должен. Пусть и они сделают то, что должны.
Ходя молчал некоторое время, потом взглянул Натану прямо в глаза.
— Уходи из моего дома, — сказал он. — Уходи и не появляйся больше. Я не стану доносить на тебя.
— Но почему?! — изумился Натан.
— Потому что ты будешь жить с этим до конца своих дней, — отвечал ему ходя.
Натан заплакал. Слезы лились по его окаменевшему лицу и падали на руки. Он утирал их, размазывал грязью по щекам, но они все равно не останавливались.
— Я не могу, — сказал он наконец. — Я не могу жить без нее. Пусть меня возьмут, пусть судят и расстреляют.
— Уходи, — повторил ходя. — Твое наказание в тебе самом…
И Натан ушел. Просто открыл дверь и навсегда растворился в ночи. Больше никто никогда его не видел — ни на этом свете, ни, тем более, на том…
ПИРАТЫ
Между двумя нашими берегами — китайским и русским — постоянного сообщения не было. Ни паром не ходил, ни даже катер какой-нибудь убогий. Некоторым это казалось обидным, потому что, конечно, берегам друг от друга много чего было нужно, не хлебом единым жив человек, но еще и мясом, овощами, вином маотай и всем прочим в том же роде.
Нам от китайцев были очень потребны пряности, ткани, разный домашний инвентарь и безделушки вроде петард и вечных китайских двигателей в виде болванчиков. Болванчик этот часто бывал раскрашен замысловатыми закорюками в сине-белый цвет вроде нашей русской гжели. Был он так хитро устроен, что щелкнешь ему пальцем по башке — а она качаться начинает. И так качается час, второй, третий — пока не надоест или пока вечность не наступит.