В год ее смерти ферма значительно расширилась. Сначала дед купил сто восемьдесят акров в юго-западном углу, а затем, через пару месяцев, все в том же 1938 году, еще двести двадцать акров восточнее. Мой отец всегда утверждал, что залогом такого успеха была бережливость: дед сэкономил на технике и, когда землю выставили на продажу, смог предложить более выгодную цену, чем все остальные, накинув по доллару за акр. Уже позднее я узнала, что так обстояло дело только с первой покупкой. История присоединения второго надела была более запутанной и менее поучительной. Владел им Мэл Скотт, женатый на сестре Ньюта Стэнли. Фермером он считался плохоньким, но земля у него была хорошая и площадь по тем временам приличная. Только дела у Мэла шли все хуже и хуже, а обращаться к родственникам жены за советом и поддержкой он не хотел, боясь позора. И жене запретил видеться с семьей, потому что и она сама, и дети ходили в жутких обносках. И в церковь их не пускал, и в гости. Понимая, что это уже предел, Мэл обратился за советом и помощью к моему отцу, своему соседу. Дело, конечно, постыдное, но все же не так унизительно, как идти к Ньюту Стэнли или к другим богатым братьям жены, которые с самого начала не одобряли их брак, хоть и препон не ставили. Отец ссудил Мэлу небольшую сумму (лишних денег тогда ни у кого не водилось), но хватило ее ненадолго.
Когда пришло время платить налоги, в карманах у Мэла оказалось пусто. Поздним ноябрьским вечером он постучал в переднюю дверь дедовского большого дома. Мое воображение рисовало ясную ветреную ночь, когда кажется, что землю охватывает пронзительный космический холод, – и продрогшего фермера, измученного отчаяньем, страхом и сомнениями. Сначала он постучал тихо-тихо, смущаясь и желая, чтобы его никто не услышал, потом громче и даже почти с гордостью (в конце концов, он борется, а не сидит сложа руки). Никто не ответил, свет в доме не горел, только со скотного двора доносился грохот кормушек. Мэл развернулся, видимо решив отправиться домой, но остановился, не дойдя до ступеней. Мороз пробирал до костей, а обратный путь был неблизким: того и гляди замерзнешь по дороге. Тогда Мэл постучал снова, уже громче, и позвал хозяев. Первым проснулся мой отец: окна его спальни как раз выходили на фасад. Он и открыл дверь ночному гостю. Когда спустился дед, в кухне зажгли лампу и ударили по рукам. Дед согласился погасить долги Мэла Скотта по налогам при условии, что тот отпишет ему свою ферму. При этом Мэл мог продолжать вести хозяйство и попытаться выкупить земли, когда цены на фермерскую продукцию восстановятся. Ведь налоги на самом деле были не так уж велики: двадцать лет назад их даже не замечали. Такие времена непременно снова наступят.
Мэл, успокоенный и немного согревшийся у потухшей, но еще не остывшей кухонной плиты, отправился домой. Он получил то, что хотел, однако в тот же миг, как только отступил панический страх разорения, преследовавший его последние годы, он вдруг понял, что хотел совсем другого. Пришло время, думал Мэл, продать землю и искать работу в большом городе. Но как пережить зиму? Придя домой, он долго не мог уснуть, взбудораженный колючим морозным воздухом и великой бедой, навалившаяся на беззащитную грудь континента, а еще планами поездки, мечтами о новой городской жизни и надеждами, что провал обернется победой. На следующий день он отписал ферму и занял еще немного денег на переезд. Моим отцу и деду отошла вся земля вместе с последним оставшимся на полях урожаем. Здания фермы разобрали, когда я была подростком, после этого угол Мэла окончательно слился с окружающими полями, и лишь смутные очертания пруда да заполненная водой яма старого колодца напоминали о том, что здесь когда-то жили люди.
Узнав о сделке, братья Стэнли пришли в ярость. Говорили, что мой отец мошенничеством заполучил ферму по цене налогов и за смехотворную сумму, накинутую сверху, чтобы поскорее спровадить соседей. Отец никогда не рассказывал об этой покупке, все подробности я узнала из слухов и сплетен лишь тридцать лет спустя. Удивительно, но эта история не бросила тень ни на деда, ни на отца. Сделка есть сделка, а благотворительностью никто заниматься не обязан. Но почему же тогда отец избегал разговоров о том приобретении? Само ли оно упало ему в руки или он намеренно воспользовался неопытностью и бедностью соседей? Теперь уже не узнать. С другой стороны, отец вообще никогда разговорчивостью не отличался. «Чем меньше болтаешь, тем лучше» – этому принципу он следовал всю жизнь.
Смерть моей мамы тоже совпала с покупкой земли. Помню, после похоронной процессии, церковной службы, погребения и поминального обеда, накрытого Мэри Ливингстон и Элизабет Эриксон у нас дома, я вызвалась помочь миссис Эриксон отнести назад тарелки. Оставив посуду возле раковины, я не стала возвращаться домой, а прошла в гостиную. Клетка с попугаем стояла закрытая покрывалом, собак было не видно, Эриксоны еще не вернулись от нас. Дом казался пустым и безжизненным. На диване валялись книги и газеты, я сдвинула их в сторону и села. Попугай что-то бормотал и возился, перебирая лапками по жердочке. В комнату вошла кошка и потерлась спиной о стул. Было хорошо сидеть в тишине, в молчаливой компании животных. Тогда я в первый раз ощутила, как скорбь странным образом смешивается с облегчением от осознания самой себя: ты же жив и здоров, как раньше, значит, все в порядке. В таком состоянии на все вопросы сочувствующих человек отвечает, что с ним «все нормально, все хорошо», но значит это лишь, что он осознает себя, он живет. Несмотря ни на что.
Я так и сидела, наслаждаясь привычным покоем, царившим в этом доме, когда в комнату вошла миссис Эриксон. Она внимательно посмотрела на меня и села рядом, вытерев руки о клетчатое кухонное полотенце, пришитое к ее переднику.
– Джинни, девочка моя, понимаю, что тебе и так сейчас нелегко, но сказать придется: мы с Кэлом продаем ферму твоему отцу и уезжаем в Чикаго. Дела идут плохо – мы не справляемся.
Я посмотрела на нее – она не отвела глаз. Что я тогда почувствовала? Вероятно, как из моей жизни исчезает все доброе, светлое и радостное. Все человечное. Мне было четырнадцать, я не была ни придирчивой, ни капризной, но, полагаю, ясно понимала, какое безрадостное и суровое будущее мне предстоит: только работа на ферме, домашнее хозяйство и забота о Кэролайн, которой только исполнилось шесть. Точно помню, что тогда не заплакала – после маминых похорон у меня просто не осталось слез.
– Как я хочу поехать с вами, – только и смогла произнести я.
– Если бы мы могли…
Миссис Эриксон заплакала. Кто-то вошел на кухню, гремя тарелками. Она поднялась с дивана.
– Можно открыть клетку? – попросила я.
Она кивнула, сдернула покрывало и вышла. А я сидела и смотрела на зеленую спину попугая и его необычайно подвижную шею: голова крутилась, как на шарнирах. Потом попугай зацепился клювом за перекладину, на которой сидел, и развернулся ко мне.
– Привет, Магеллан, – кивнула я ему.
– Сидеть! Апорт! – прокричал он.
Я засмеялась.
Эриксоны уехали через три недели. Отец накрепко заколотил дом, чтобы защитить его от ветра и пыли. Пять лет спустя туда въехали мы с Таем. Странно, но я совсем не думала о прошлом: о маме, об Эриксонах, о детстве. Это был просто новый дом, который можно обустраивать по своему вкусу и ждать, когда он наполниться детскими голосами и веселым шумом.