О кончине ЛП я догадалась сразу – не было наканунного вечернего звонка с обсуждением «Поля чудес». Вскрыли дверь, вызвали милицию и скорую, мы с соседкой искали документы, нашли. Рожденная в 1904 году, она дожила до 99 лет. В коробке из-под монпансье лежали медали и ордена. Во всем доме – ни одной фотографии, только крошечные в военном билете и паспорте, отдельной стопкой – свидетельства о смертях: сестры-близнеца в 38-м году, (плюс свидетельство о реабилитации 1999 года), трех дочерей и одного сына, все Шульги, трое умерли в возрасте 8—10 лет, одна дочь дожила до 20, мужа она пережила на 30 лет. В записной книжке я нашла телефон внучки, Елизаветы. От нее я и узнала, что Налеза Павловна была крещена Елизаветой и в честь того потребовала назвать единственную внучку от единственной выросшей дочери Лизой. Дочь умерла родами, Лизу забрали родные зятя. С орденами лежала бумажная иконка-календарик. Я ее сунула в гроб. На похороны я не поехала, внучка Лиза сказала, что забирать прах не будет – очень уж гадко бабка обошлась с ее отцом, обвинила его в смерти матери, затеяла дело о признании его невменяемым, короче, крови попортила много. И комната, сказала Лиза, мне не нужна эта, пусть государству идет.
Так и вышло – вскорости в комнате Лесапалны жила скромная семейная пара. И единственное, что до сих пор напоминает о ней в этом мире, – замазанные краской окна полуэтажа: она уверяла, что работники почты очень развратные и ходят летом с голыми сиськами, пугая детей, возвращающихся из детского садика.
9. Чижик
Серый, трясущийся, мелко встряхивающий головой, будто пытается собраться с силами, с мыслями. Все в нем теперь какое-то узенькое – хребтина, профиль, ломаные брови, тонкие изящные кисти рук. Кутается в спортивную болоньевую рвань, пума прыгает где-то на остром перекошенном плече. Костяшки пальцев сбиты, ногти с мясом. Глаза оплывшие, когда-то льдисто-прозрачные, голубые, тяжело было выдержать этот прямой насмешливый взгляд. На ногах внезапно новые женские сапоги. Губы тоже тонкие и тоже серые, сливаются с подпрыгивающим лицом, в корках, углы рта в заедах. Агонизирующий кузнечик. Он не разговаривает, не шепчет, он высвистывает горлом некий звук, который знающему человеку не надо расшифровывать. Он аскает на дозу, и меленькие потные капельки на крыльях носа, и дрожащий подбородок, и проглатываемые начала слов – все это кричит, как он умирает в ломке, бедный Чижик, Женя Чижов, парнишка годом старше меня, с которым мы вместе ходили в зиловский бассейн.
Единственный из всех, кто заступался за меня перед садисткой тренершей, которая выворачивала на разминках мои толстые лодыжки со словами «Я из вас, сучки, сделаю Плисецких». Лодыжки пухли браслетами, саднили ладони, мутило от хлорки и талька, зимой вечно недосушенные волосы липли сосульками к щекам, а глаза долго привыкали к мути фонарей, мимо которых надо было изо всех сил мчаться в школу, чтобы не опоздать. И Женя бежал рядом со мной, закинув на спину мой портфель и что-то напевая.
Он опекал меня, младшую и нелепую, безо всякой корысти и безо всяких намеков на влюбленность, просто мы учились в одной школе и вместе приходили к семи утра по темной Автозаводской улице к открытию бассейна. Он рассказывал мне, как боялся «языка», как не мог заставить себя первый раз прыгнуть «трешку», как его взяли на слабо, и чтобы я ни в коем случае не боялась прыжков и старалась группироваться на земле в любых ситуациях – вставая с кровати, выкручиваясь в «полусолнце» с качелей… Женя отдавал мне портфель за углом школы – «а то засмеют, черти» – и бежал вперед.
Учился он, как я понимаю, очень средне, его поколачивала мать, зиловская повариха, но более улыбчивого и добросердечного мальчишки-подростка «из простых», из дворовых наших зиловских ребят я не знала. Три года по три раза в неделю мы встречались с ним у памятника и дальше бежали вместе и обратно вместе, и я, хоть совершенно не осознавала в свои семь-восемь-девять лет этого, успокаивалась в его присутствии, была готова войти в ненавистный бассейн. У него не было телефона, поэтому когда он болел, то не мог меня предупредить, что не придет, и если я не дожидалась его у памятника, то шла в сквер возле окружной железной дороги и наворачивала по нему круги до того момента, как зажигались сизоватым слепым светом окна в школе и можно было спрятаться там от мороза или секущей мороси.
Бассейн я бросила после травмы, долго не ходила в школу. Когда наконец весной мне разрешили потихоньку ходить, я как-то рано утром в тренировочный день пошла к памятнику, поджидая Женю. Я чувствовала себя предательницей по отношению к нему, мне казалось, что обязательно нужно объяснить, что я не виновата, что упала с «языка», потому что там было масло, а не потому что не слушалась Жениных советов. Я увидела его, не доходя до памятника. Он шел с какой-то девочкой и тащил ее спортивную сумку. Он сильно вырос за те полгода, что я его не видела, в нем было что-то новое, чего я не поняла, но поняла, что идти за ним нет никакого смысла – это не нужно ему, а с тем, что это нужно мне, я как-нибудь постараюсь жить дальше. В школе мы виделись, он кратко кивал мне и несся дальше. Весной того года, когда я ушла из школы совсем, он поехал с командой на сборы в Волгоград…
Когда мне было семнадцать, то раз, выйдя ночью на улицу, я наткнулась на страшного человека, который выпрыгнул на меня из-за машины и выкинул нож, лезвие, простите за банальность, так и блеснуло в фонарном свете. Я понимала, что бежать обратно в подъезд – это смерть, потому что они не закрывались, а на лестнице он бы живо меня догнал. По другой стороне Автозаводской шла какая-то пьяная компания, к которой я бы в здравом уме и твердой памяти не приблизилась на километр, но в тот момент они показались мне единственным спасением. Я рванула напрямки через сквер, перепрыгивая через ограду, с криками «Помогите, там маньяк!» Парни весело улыбались и приговаривали что-то типа: ты че, охуела, какой еще там, пошли выпьем. И тут меня за плечо взял один из них – это был Женя. Тихо, братва, я ее знаю! О, Чижик, у тя невеста, бля! Женя шатался, но держал меня довольно крепко и был настроен воинственно. Как тя, забыл, прости? Натаха, пошли отведем ее! Они довели меня до подъезда, и Чижик поднялся со мной до дверей квартиры. Надо ж, сказал он, а ведь раньше я помнил, где ты живешь.
Несколько раз за последующие полтора десятка лет я видела его на улице – в компаниях «торпедовских» болельщиков возле стадиона или на нашем автозаводском сквере с какими-то девицами, в метро, потом – с коляской. Потом образ его забылся, истерся, повис на каком-то дальнем гвоздике в одном из шкафов памяти о 80-х, 90-х… Я вышла замуж, родила, окончила универ, работала, развелась, попробовала наркотики, чудом слезла, похоронила маму, пробовала эмигрировать, училась жить дальше… И вот этот серый, практически мертвый человек, призрак из аннигилирующей плоти и отравленной крови трясется в палисаднике возле подъезда. Он не узнал меня, конечно, да и не нужно было ему в тот момент уже ничего – ни тепло, ни ласка, ни сочувствие, ему нужен был тот компонент, без которого конструкция остатков его тела и тлеющего духа не могла существовать, он мычал и протягивал как преломленную пополам ладонь, уставившись на что-то мимо моего взгляда.
Я отдала ему всю мелочь, которая бренчала на дне сумки. Молю Бога, чтобы он простил меня, если это был вклад в последнюю в его жизни дозу. Я больше ничего не смогла ему дать в память о том, как он делился со мной, не зная того, доверчивым теплом и дарил ощущение, что кому-то до меня есть дело.