Но каким-то образом вы продолжаете существовать, хотя и понятия не имеете, как вам это удается.
Видно, вам еще рано умирать, ведь кто-то же должен досказать повесть, вот вы и продолжаете как-то существовать.
Мы живем дальше.
Возможно, нам может стать еще больнее. Возможно, победитель страдает сильнее. Возможно, именно это и было нам предназначено. Возможно, если бы мы прошли к реке и сами бросились в нее, это создало бы беспорядок в нашей главе Книги о Суейнах. В Библии моего отца, книге в черном переплете с пятнами от капель дождя, корешок надломлен на Книге Иова. «Не Ты ли вылил меня, как молоко, и, как творог, сгустил меня»
[651] — это именно там.
То лето выдалось долгим и влажным. Я сидела дома и не видела никого, кроме Мамы, Папы и Бабушки. Чтобы хоть как-то вытаскивать меня из дома, Папа брал меня с собой в город, и мы ходили по книжным магазинам. Папа не говорил: «Прочитай вот эту, она поможет тебе забыть горе по брату», нет, просто давал мне книги, и я утыкалась в них, чтобы ни с кем не встречаться взглядом.
Детский эгоизм абсолютен и совершенен, и для прогресса мира, возможно, необходим. Откровенно говоря, я не интересовалась, как мои родители продолжают жить, не пыталась разобраться в причинах их спокойствия. Если моя Мама присматривала за мной с дополнительной бдительностью, боясь, что я могу проскользнуть через какую-то щель между этим миром и следующим, я ощущала ее внимание только как любовь.
В то лето мой Папа перестал сочинять. Как и прежде, подходил к столу, освещенному лампой. Как и прежде, сидел, наклонившись вперед. Его рука вздымала пряди серебристых волос справа. Но Папа не брал карандаш. Из комнаты, где сидел Папа, не раздавалось ни звука. Может быть, не приходило вдохновение; может быть, в прошлом иногда то, что справедливо было бы назвать вдохновением, нисходило, как язык огня; может быть, оно возникало, но то ли из-за досады, то ли из-за боли, то ли из-за гнева Папа не давал вдохновению ни завладеть собой, ни выплеснуться; может быть, Папа намеревался когда-нибудь что-нибудь написать и подходил ночью к столу по той же причине, по какой моя Мама отправлялась на берег Лох-Дерг
[652], желая пройти босиком по камням и дать боли истечь кровью, — я не могу сказать, почему, но Папа сидел в тишине. Он перестал сочинять, вот и все.
Мама же оставалась просто Мамой. Да, она плакала, и да, была подавлена, когда приходили визитеры и еще когда у нас была Месса, а Папа сказал, что не пойдет, и Мама раскричалась на него, — это был единственный раз, когда я слышала, как она кричит, и в качестве компромисса Отец Типп сказал, что отслужит Мессу здесь, в нашей кухне, и Папа сказал «Ладно». И да, Мама чаще позволяла своим волосам оставаться запутанными, но, как только худшее оказалось позади, она как-то оправилась, если оправиться — это то, что делают люди при таких обстоятельствах. Наверное, я имею в виду, что она продолжала жить дальше. Женщины продолжают жить дальше. Они, словно старые корабли, безропотно выдерживают невзгоды, стоят грудью против волн в неистовых водах, терпят боль и скрипят с пробоинами в корпусе и доверху залитыми водой палубами, и все же находят якорь спасения в обыденном: в столах, которые надо вытирать, в кастрюлях, которые надо выскабливать, и в бесконечной золе, которую надо выбрасывать. Но кое-что изменилось. Теперь, оказавшись возле церкви, Мама обязательно входила, чтобы поставить свечку, а после того раза, когда приходила Пегги Муни, у Мамы все время просили цветы для алтаря. Она срезала и отдавала их, и — так обычно образуется традиция в небольших округах — скоро стало ясно, что Мама будет срезать наши цветы и приносить их в церковь до скончания времен.
В Тех я отправилась одна. Но горе не знает, что мы изобрели время. У горя собственный поток, оно приходит и уходит волнами. Так что я не пережила это, не отстранилась ни от горя, ни ото всех абсурдных вещей, шепчущих мне вслед, когда я шагала по коридорам. В первые недели я была по статусу выше Джули Бернс, которая должна была удалить себе все зубы, и Эмброуза Трэйнера, приехавшего из Дублина с воспалением пирсинга носа. Моим статусом была Половина. Я была Оставшейся. Я была той, у которой Половина Нее Ушла. В туалете намазанная тушью для ресниц садистка, упивающаяся чужим горем, она же Стажерка-Вампирша Сайобхэн Кроули, спросила меня:
— Ты можешь чувствовать его? Там, по другую сторону? Можешь?
Преподаватели обращались со мной осмотрительно. Моя повесть обогнала меня и оказалась в комнате преподавателей, создав особое пространство вокруг меня, какое делают повести. Из Девушки В Очках я превратилась в Девушку, у Которой Был Брат, затем в Самостоятельную Девушку и, наконец, в Читающую Девушку. По этим ступеням я шла с готовностью и облегчением, наслаждаясь одиночеством, и скоро подтвердила два изречения: первое — наша натура непреложна, и второе — мы становимся теми, какими нас ожидают видеть другие.
Через некоторое время повествования подходят к концу. В мире сем сострадание — ограниченный ресурс, и то, что сначала считают нормальным, скоро начинает раздражать. Почему она все еще такая?
Она делает это ради эффекта.
Ей нравится получать внимание.
Да просто она такая, странная.
И будто умышленно, будто чтобы подтвердить непреходящую странность моей личности, я полюбила поэзию. Миссис Куинти, которая была совсем не такой, как мисс Джин Броди В Расцвете Лет во всем, за исключением того, что видела в некоторых девочках проблески интеллекта, узнала об этом, когда мы читали «Перерыв в Середине Семестра»
[653] Шеймаса Хини, — в том стихотворении говорится о смерти его брата, и в предпоследней строке мы узнаем, что малыша сбила машина и он был убит мгновенно. Мне понравилось, что последнее слово той строки гармонирует со словами второй строки и несет в себе одновременно печаль и надежду. Миссис Куинти не знала тогда, что мой отец подготовил почву, что я уже была знакома с Папиным рокотом и меня влекло к поэзии по таинственным причинам. Она давала мне антологии — их ей приносили торговые представители, чтобы она решила, будут ли эти книги полезными. Маленькая, подтянутая и решительная, она входила в аудиторию, клала одну из них на мой стол и говорила:
— Вот, почитай, тебе должно понравиться.
Вот так просто. Мои слова она не редактировала, не направляла и не подвергала цензуре. Она не входила в Режим Учителя, не просила меня рассказать, что я подумала или записала в отчет, и она не превращала подарок в упражнение. Она сделала самое щедрое и невероятное — дала мне поэзию.
На заметку будущим Суейнам: чтение антологии поэзии в институтском дворе — хотя теперь есть прецедент и такое занятие может казаться естественным и ничем не примечательным для Суейновых Умов, — не является лучшим средством от жуткого кошмара, каким является юношеский возраст. Чтение стихов стало клеймом на моей судьбе. В Техе это классифицировали как из ряда вон выходящую странность и оставили меня в одной компании с Киерой Мерфи, Поедательницей Крайолы, и Кэнис Клохесси, Страдающей Запором, в чьем уникальном случае дерьма не случилось.