— Погодите.
— Что?
— Что?
— Она еще не закончена. Книга еще не закончена.
— Ведь на самом-то деле твой отец никакой не писатель?
— Не писатель.
— Не писатель.
В тот день я шла домой, срывая перезрелую ежевику и бросая ягоды на землю, находя в фиолетовых пятнах крохотное утешение. Эней убежал вперед. Эней всегда убегал вперед. Он всегда был в восторге от скорости и в любом случае не помог бы мне никак. Во мне — слишком усталой, защищающейся от того, что у меня особенный отец, отец-писатель, — сгустилось первое темное облако предательства, возник слабенький, но постоянный шепоток: как бы мне хотелось, чтобы мой отец не был писателем. Почему это не могло обойти меня? Почему бы писателем не быть какому-нибудь другому отцу, а моему — стать учителем, или доктором, или членом совета?
Я принесла свой хмурый взгляд в кухню.
— Мам?
— Да, Рут?
— Нет, ничего.
— Ты уверена?
— Да.
— Ну ладно.
— Только… Только вот…
— Да?
— Что пишет папа? Стихи?
— Да.
— Ты читала его стихи?
— Нет.
— Почему?
— Потому что они пока не готовы.
— Но ты ведь все равно писатель, хоть и просто работаешь над книгой? — спросила я.
— Конечно, писатель, — Мама занималась мукой для обсыпки. Ее руки до локтей фактически были мукой и тестом. Если она не будет выпекать хлеб на Небесах, когда туда попадет, то так будет только потому, что для Хлеба Жизни
[619] не нужна мука, а фартуки существуют только для мира сего.
— Когда он закончит книгу?
— Не знаю, Рут. Когда-нибудь.
— Но скоро?
Мама сделала паузу, будто она об этом даже не думала, или не думала до того момента, когда я могла бы захотеть, чтобы Папина книга появилась. А на самом деле весь мой статус, и будущее счастье, и счастье всего мира, Привет
[620], на самом деле зависели от этого.
— Да, я уверена, что скоро, — сказала Мама. — Все хорошо, милая?
— Хорошо.
Не вызвало сомнений, что в конечном счете стихи срастутся, или сгустятся, или как там еще называется то, что делают стихи. Натиск мозга, бумаги, карандаша и времени делал это неизбежным. Поскольку секрет литературного творчества, план, список литературы, процесс обучения, магистерская программа Рут Суейн в Творческом сочинительстве — в трех словах: Сидеть в Кресле.
Или, в случаях моем и РЛС: Лежать в Постели.
Есть книга внутри вас. Есть библиотека во мне.
Надо сесть.
Слова придут, страницы соберутся. Вот и все. Курс закончен.
Таким образом, надо просто вонзить ручку с пером в сердце сочинительства и предоставить ему время. И все больше и больше это и становилось тем, что делал Папа. Утром его глаза были японскими. Экстравагантно надутые из-за бессонницы мешки делали их узкими. Его серебристые волосы скосились на правую сторону, куда он нагибал голову.
— Удачным было сочинительство, папа? — по правде говоря, такова была моя версия слов «Ты уже закончил?».
— Ты знаешь, что ты самая замечательная девочка в мире? Я когда-нибудь говорил это тебе?
Я кивнула, ведь во рту у меня плавал полный шарик Flahavan’s с медом.
— Нет. Не думаю, что когда-нибудь говорил.
— Ты говорил!
— Как же я мог забыть?
— Ты уже забыл!
— Нет, нет. Никогда не говорил. Но теперь буду. Так знаешь, кто ты? Самая…
И я должна была закончить предложение. Иначе он так бы и продолжал. И хотя даже тогда я боялась тех критиков, ползущих за панелями на стенах или под линолеумом, тех, кто будет считать меня Сентиментальной и Утрированной Личностью, я признаю, что действительно сказала: «…замечательная девочка в мире».
Ну, что ж, пристрелите меня.
Однажды, когда я подхватила ветрянку и должна была быть изолирована от Энея, который вообще никогда ничего не подхватывал, мне соорудили постель возле Папиного стола, и я на три ночи вернулась в его ночное сочинительство. Сначала — прежде чем начать сочинять, — он читал. Это было разминкой. Все равно что бежать с шестом по гаревой дорожке, чувствуя ветер, бежать к прыжку, глядя вперед и вверх на перекладину. Он читал вслух отрывки из книг тех писателей, которые, как он думал, были писателями в превосходной степени. Когда я поступила в Тринити Колледж, то смогла понять, что они были его каноном: Шекспир, Марло
[621], Блэйк, Вордсворт
[622], Китс, Кольридж
[623], Хопкинс и, конечно, Йейтс. Они устанавливали планку. Именно они были над вами поперек неба, если вы — человек неба, и лососем, если вы — человек моря. Короче говоря, олицетворяли Невозможное — а возможно, и были им.
В мои ветряночные ночи Вергилий читал Хопкинса. (Несколько лет спустя — в затхлом запахе дрожжей-и-носков библиотеки Искусств, куда я направилась в погоне за Хопкинсом, — я наткнулась на письмо ДжМХ
[624] Ричарду Уотсону Диксону
[625], где говорится: «Мое призвание ставит передо мной стандарт столь высокий, что более высокое не может быть найдено больше нигде».) Ветряночная же Рут в то время не была уверена, что ее отец говорит по-английски. Пятнистые вещи, двухцветные. Розовые родинки точечным пунктиром по плывущей кумже
[626]. Отец громко декламировал, подключенный к тому, что Шеймас Хини назвал электростанцией Хопкинса, и вскоре Папина голова начала шипеть, подгорать и шкварчать.
Выход за пределы познания — это дело поэтов. В этом их предназначение. Они не такие, как вы или я. У них есть некая дополнительная малость, всегда готовая к взлету. Поэты понимают, почему Бог не дал нам крыльев — хотел устроить увеселительное мероприятие. Хотел, чтобы мы сами стремились возвыситься. Хотел поэзии.