Отче наш… ага, отче наш,
иже еси на небесах, или как там,
на небесех, благословен будь
Господь наш Иисус Христос,
не так… да святится… ну да…
да светится имя твое, и да будет…
Да будет… в общем, пусть будет
все, как ты хочешь, повсюду,
куда дотянутся руки твои…
на земле и на небесех…
или хрен его знает где… аминь.
III. Перспектива, вид сзади
С неба тихо и бесконечно лился дождь, ветер, то вскидываясь, то неожиданно замирая, пробовал на прочность застывшую корочку луж, но касался ее так робко и сокрушенно, что ночная защитная оболочка даже не давала трещин, и вместо того, чтобы вновь обрести вчерашний усталый блеск, лужи своей поверхностью все ненасытней поглощали медленно разливающийся с востока свет. Кору деревьев и временами поскрипывающие сучья, полегшие на землю гниющие сорняки и даже сам “замок” покрыл тонкий скользкий налет, словно тайные агенты мрака пометили их до следующей ночи, когда сможет возобновиться процесс неотступного всепожирающего распада. Когда луна, скрытая в вышине за сплошным облачным покрывалом, незаметно исчезла за западным горизонтом и они, щуря глаза, уставились на солнечный свет, застывший в узких бойницах окон и зияющем проломе, бывшем некогда главным входом, то почувствовали — что-то к рассвету переменилось, что-то в мире не так, и вскоре сообразили, что то, чего они втайне так сильно боялись, все же произошло: их мечте, которая еще вчера так воодушевляла их и гнала вперед, наступил конец и пришло горькое пробуждение… Начальное замешательство вскоре сменилось испуганным сознанием того, что они “с этим делом” глупо поторопились и вместо того, чтобы трезво обдумать все, бросились сломя голову в путь, поддавшись минутному наваждению, и теперь, когда корабли сожжены, у них не осталось шанса даже на отступление, которое казалось все более разумным выходом. Ибо сейчас, в этот горький рассветный час, когда, разминая затекшие члены, дрожа от холода, с посиневшими губами, вонючие и голодные, они выползали из своих нор, то вынуждены были понять, что тот “замок”, который еще вчера сулил скорое исполнение их заветных грез, оказался сегодня — в беспощадном солнечном свете — холодным суровым узилищем. С отчаянием и все большей горечью двинулись они вновь по пустынным залам мертвого здания, в мрачном молчании обходя разбросанные в диком беспорядке ржавые механизмы, и в кладбищенской тишине их сердца сжимались от все крепнущего тяжкого подозрения, что они оказались в ловушке, став простодушными жертвами коварного заговора, и стоят теперь здесь, лишенные крова, обманутые, ограбленные и униженные. Первой в логово, где они спали, являвшее в рассветных сумерках весьма жалкое зрелище, вернулась госпожа Шмидт, дрожа, уселась на сбившуюся в ком постель и стала разочарованно наблюдать, как за окнами занимается день. Краска для век, полученная в подарок “от него”, размазалась по распухшему лицу, во рту было горько, в горле пересохло, желудок болел, и сил не было даже на то, чтобы поправить растрепанные волосы и хоть как-то привести в порядок одежду. Ибо как бы там ни было, а нескольких восхитительных часов, проведенных “с ним”, было недостаточно для того, чтобы даже теперь — когда становилось все очевиднее, что Иримиаш вероломно нарушил свое обещание, — по-прежнему сдерживать страх, что, быть может, уже все пропало… Ей было нелегко, но что еще оставалось делать? Пришлось ей смириться с мыслью, что Иримиаш (“…пока это предприятие не обретет своей окончательной формы…”) не заберет ее отсюда и мечта о том, чтобы вырваться наконец-то из “грязных лап” Шмидта и покинуть эту “дыру”, сможет осуществиться лишь спустя месяцы, а то и годы (“Боже мой, опять годы, годы!..”); но от чудовищной мысли, что и это предположение является ложью и ее Иримиаш, может быть, уже где-нибудь в тридевятом царстве ищет новые приключения, руки ее сжались в кулаки. Хотя верно и то, что, думая о вчерашней ночи, когда в заднем углу кладовой корчмаря она отдалась Иримиашу, она и теперь, в этот жуткий час, ни о чем не жалела: те сладостные мгновения, те минуты неземного блаженства возместят ей все; она не простит — никогда, ни за что на свете — лишь “любовный обман”, лишь втоптанные в грязь ее “чистые страстные чувства”! А о чем другом могла теперь идти речь, когда окончательно выяснилось, что слова, тайком сказанные вчера на прощание (“Еще до рассвета, милая, непременно!..”), были “гнусным враньем”! Она безнадежно и все-таки с жадной тоской глядела через огромный проем бывшего главного входа на неровные струи дождя. Спина ее была сгорблена, сердце упало, растрепанные волосы свешивались на измученное лицо. Но напрасно она пыталась думать о мести, вытеснив ею саднящую печаль смирения, — ей постоянно слышался ласковый голос Иримиаша и виделась его высокая, сухощавая, представительная фигура, выдающий решительность и уверенность изгиб носа, узкие мягкие губы и неотразимый блеск глаз; снова и снова чувствовала она его тонкие пальцы, самозабвенно играющие ее волосами, тепло ладоней на своей груди и бедрах, и во всяком шорохе, воображаемом или реальном, ей чудился он… но когда вернулись все остальные и она увидела в их глазах ту же смертную скорбь, что испытывала сама, то отчаяние прорвало последнюю хилую дамбу, воздвигнутую на его пути нежеланием признать правду. “Что же будет со мной без него?! Ну пожалуйста, ради бога… пусть он бросит меня… Но не сейчас…потом!.. О, если бы только еще разок!.. На час!.. На минуточку!.. Да какое мне дело, что он сделает с ними… Главное, чтобы не поступал так… со мной! О нет! Пусть позволит мне, если уж не дано иного, быть хотя бы его любовницей! Наложницей… Служанкой, в конце концов! Какая мне разница! Пусть пинает меня, бьет смертным боем, только… пускай вернется… хотя бы на этот раз!..” Разложив на коленях скудные припасы, они удрученно сидели вдоль стены и молча жевали, озаренные холодными синеватыми лучами рассвета. Снаружи, от покосившейся, ободранной башни, внутри которой таился когда-то колокол примыкавшей к “замку” часовни, послышался треск, а затем в глубине здания глухо ухнуло, словно где-то опять провалился пол… Делать было нечего, им оставалось только признать, что в дальнейшем бездеятельном ожидании нет никакого смысла, ведь Иримиаш обещал прийти “еще до рассвета”, между тем как рассвет давно уже позади. Однако нарушить молчание и высказать нелегкие слова о том, что “случилось большое свинство”, пока не осмеливался ни один из них, ибо было неимоверно трудно так вот, вдруг, в “спасителе Иримиаше” увидеть “подлого негодяя”, “бесчестного лжеца” и “гнусного вора”, тем более что окончательно так и не прояснилось, что же произошло… Ведь ему могло что-нибудь помешать! Или просто они опаздывают из-за плохой дороги, из-за дождя, из-за того, что… Кранер поднялся, подошел к главному входу, прислонился к сырой стене и взволнованно уставился на тропинку, ведущую от тракта к “замку”; он закурил, затем яростно оттолкнулся, выбросил кулак в воздух и вернулся на место. “Братцы!.. — дрожащим голосом сказал он немного спустя. — У меня есть такое чувство, что нас… крепко надули!..” Все опустили глаза, даже те, кто до этого не глядел мертвым взглядом перед собой, и смущенно заерзали. “Говорю вам, надули нас, люди!” — сказал он громче. Но никто не пошевелился, и в испуганной тишине его резкие, отрывистые слова отозвались зловещим эхом. “Да вы что, все оглохли? — выходя из себя, заорал Кранер и вскочил. — Сказать нечего?!” — “А я вас предупреждал! — бешено сверкая глазами, закричал Шмидт. — Я с самого начала предупреждал!” Губы у него тряслись, а указательный палец укоризненно устремился на съежившегося Футаки. “Он обещал, — взревел Кранер, выпучив глаза и подавшись вперед, — обещал, что построит нам здесь Ханаан!.. Вот, пожалуйста! Посмотрите! Вот он, наш Ханаан! Вот что из этого вышло, да чтоб небо обрушилось на всех прохиндеев, какие есть в этом гребаном мире! Заманил нас сюда… на руины… а мы! Будто стадо баранов!..” — “Ну а сам, — подхватил Шмидт, — сам отчалил в противоположном направлении. Кто знает, где он сейчас?! Ищи теперь ветра в поле!..” — “И кто знает, в каком кабаке он спускает сейчас наши денежки?!” — “Мы за них целый год работали! — дрожащим голосом продолжал Шмидт. — Вкалывали как проклятые! И вот я опять без гроша! Без единого грошика!” Кранер, как запертый в клетку зверь, в бешенстве ходил взад-вперед, сжав кулаки и время от времени боксируя воздух: “Это дорого ему обойдется! Этот негодяй еще пожалеет! Кранер этого так не оставит. Я его из-под земли достану! Вот этими вот руками поймаю гада!” Футаки нервно вскинул руку: “Что-то вы разошлись! Полегче на поворотах! А что, если он через две минуты появится? Что тогда запоете?! А?!” Шмидт вскочил: “И ты еще смеешь тут выступать? Разевать свою пасть?! Кого мне благодарить за то, что меня ограбили?! Не тебя ли?!” Кранер подошел к нему и пристально посмотрел в глаза. “Погодите! — перевел он дыхание. — Хорошо. Подождем две минуты! Ровно две! И посмотрим… что будет!” Он потянул за собой Шмидта, и оба замерли на пороге главного входа. Кранер, широко расставив ноги, мерно покачивался взад-вперед. “Ты гляди-ка! Уже идет, — насмешливо повернулся Шмидт в сторону Футаки. — Ты слышишь? Идет твой спаситель и спотыкается! Эх, несчастный ты человек!” — “Да постойте вы, — перебил его Кранер и крепко сжал локоть Шмидта. — Подождем, пока две минуты кончатся! А потом поглядим, что он будет нам говорить!” Футаки опустил голову на подтянутые к груди колени. Наступила мертвая тишина. Госпожа Шмидт испуганно сжалась в комочек в углу. Халич нервно сглотнул и, смутно догадываясь о том, что сейчас воспоследует, еле слышно забормотал: “Это кошмар… чтобы в такое время… друг друга!..” Директор школы приподнялся со своего места. “Ну вы что в самом деле! — примиряющим тоном обратился он к Шмидту и Кранеру. — Да разве так можно? Ведь это не выход! Одумайтесь…” — “Цыц ты, клоун!” — рявкнул на него Кранер, и директор под его угрожающим взглядом тут же опустился на место. “Ну что, приятель, — не оборачиваясь к Футаки и вглядываясь в тропинку, глухо спросил Шмидт, — прошли уже твои две минуты?” Футаки поднял голову и обхватил колени руками: “Ну, скажи мне, пожалуйста, зачем ты устраиваешь этот цирк? Ты серьезно думаешь, будто я во всем виноват?” Шмидт тут побагровел: “А кто меня убеждал в корчме?! Не ты?! — И медленно двинулся на него. — Кто талдычил, мол, не волнуйся, все будет как надо? Кто?” — “Да ты спятил, приятель. — Футаки тоже повысил тон и нервно заерзал. — Ум за разум зашел?” Но Шмидт стоял уже перед ним, не давая Футаки встать. “Верни мои деньги! — выкатив налитые кровью глаза, прошипел Шмидт. — Ты слышал, что я сказал?!” Футаки отполз назад и прижался спиной к стене. “Ты их не у меня ищи! Да опомнись ты!” Шмидт опустил глаза: “Верни деньги — в последний раз тебе говорю!” — “Эй, братцы, держите его, он и правда спя…” — закричал Футаки, но не успел закончить — Шмидт с размаху ударил его ногой по лицу. Голова Футаки отдернулась назад, на мгновение он застыл, из носа брызнула кровь, и он медленно повалился набок. Но к этому моменту и госпожа Шмидт, и Халич, и директор школы уже подскочили к Шмидту, заломили ему руки за спину и, толкаясь, с большим трудом оттащили его. Кранер, нервно ухмыляясь, расставив ноги и скрестив руки на груди, застыл в дверном проеме, а затем направился к Шмидту. Госпожа Шмидт, госпожа Кранер и госпожа Халич, вереща, испуганно метались вокруг лежащего без сознания Футаки; первой опомнилась госпожа Шмидт, схватила тряпку, выбежала на террасу и, окунув тряпку в лужу, вернулась; встав на колени, она принялась обтирать лицо Футаки, затем крикнула причитающей госпоже Халич: “Вместо того чтобы голосить, принесли бы еще одну тряпку, побольше — кровь ему промокать!..” Футаки постепенно пришел в сознание, открыл глаза, посмотрел одурело на потолок, на взволнованное лицо склонившейся над ним госпожи Шмидт и, внезапно почувствовав острую боль, попытался сесть. “Ради бога, не шевелитесь! — закричала госпожа Кранер. — У вас еще кровь не остановилась!” Они уложили его обратно на одеяла, госпожа Кранер бросилась наружу, чтобы прополоскать окровавленную тряпку, а госпожа Халич, опустившись рядом с Футаки на колени, стала тихо молиться. “Да гоните вы эту ведьму, — простонал Футаки. — Я еще жив…” Шмидт, тяжело дыша, с мутным взглядом сидел в противоположном углу и упирал сжатые кулаки себе в пах, как будто лишь таким образом мог удержаться на месте. “Ну, знаете, — покачал головой директор школы, вместе с выглядывающим из-за его спины Халичем преградив дорогу Шмидту, чтобы не дать ему снова наброситься на Футаки. — Я просто глазам своим не поверил! Вы ведь серьезный взрослый человек! Да как вы такое удумали?! Взять и ударить другого! Да вы знаете, как это называется? Самоуправство!” — “Отстаньте вы от меня”, — проворчал тот сквозь зубы. “Правильно! — подступил к директору Кранер. — Потому что кого-кого, а вас это не касается! Чего вы повсюду суете свой нос?! И вообще, этот мужлан получил только то, что ему причиталось!..” — “А вы молчите! Тоже хорош гусь!.. — разъярился директор. — Это ведь вы… вы его подбивали! Думаете, я не видел? Так что лучше бы вам помолчать!” — “А я вам советую… — сказал Кранер, мрачно сверкнув глазами, и ухватил директора за грудки, — я советую вам убираться отсюда, покуда целы! Не то я вам обломаю…” В этот момент с порога раздался зычный, решительный, строгий голос: “Что здесь происходит?!” Все вскинули головы. Госпожа Халич испуганно вскрикнула, Шмидт вскочил, Кранер невольно попятился. На пороге стоял Иримиаш — в мышиного цвета плаще, застегнутом до подбородка, в надвинутой на лоб шляпе. Колючим взором он “оценивал обстановку”, держа руки в карманах, из уголка рта свисала размокшая сигарета. Наступила мертвая тишина. Футаки сел, затем, пошатываясь, поднялся на ноги, промокнул все еще сочившуюся из носа кровь и быстро спрятал за спину тряпку. Потрясенная госпожа Халич перекрестилась и тут же опустила руки, потому что муж отчаянно замахал ей, призывая “немедленно прекратить!”. “Я спрашиваю, что здесь происходит?” — грозно повторил Иримиаш. Он сплюнул окурок, сунул в рот новую сигарету и закурил. Посельчане стояли перед ним, понурив головы. “Так мы уже думали, что вы не придете…” — нерешительно начала госпожа Кранер и натянуто улыбнулась. Иримиаш взглянул на часы и раздраженно постучал по стеклу: “Шесть часов сорок три минуты. Часы идут точно”. Госпожа Кранер едва слышно ответила: “Но ведь вы… вы говорили, что еще затемно…” Иримиаш нахмурил брови: “Я вам что, таксист? Я ради вас в лепешку готов расшибиться, не сплю трое суток, часами мотаюсь под дождем, бегаю из конторы в контору, стремясь устранить все препятствия, а вы?! — Он шагнул вперед, бросил взгляд на остатки их бивуака и остановился рядом с Футаки. — Что это с вами?” Футаки стыдливо опустил голову: “Кровь из носа пошла”. — “Это я вижу. А по какой причине?” Футаки промолчал. “Ну, друг мой… — вздохнул Иримиаш, — этого я от вас не ожидал. И от вас тоже! — повернулся он к остальным. — А ведь мы еще только в самом начале. А что будет дальше? Будете резать друг друга? Нет… — жестом остановил он Кранера, хотевшего что-то сказать, — увольте, подробности меня не интересуют! Мне достаточно и того, что я видел. Печально, скажу я вам, все это очень печально!” Иримиаш прошелся перед посельчанами, хмуро глядя перед собой, а затем, когда вновь оказался у главного входа, повернулся к ним: “Послушайте, я не знаю, что в точности здесь случилось. И не желаю знать, потому что у нас слишком мало времени, чтобы тратить драгоценные минуты на всякую чепуху. Но я этого не забуду, и прежде всего не забуду вам, мой друг Футаки. Однако на этот раз я вас всех прощаю. Только с одним условием: чтобы больше такого никогда не было! Уяснили?! — Он сделал короткую паузу и, придав лицу выражение озабоченности, провел рукой по лбу. — Ну а теперь к делу! — Затянувшись в последний раз докуренной почти до ногтей сигаретой, он бросил окурок на каменный пол и затоптал его. — Я должен сообщить вам кое-что весьма важное”. Все, будто очнувшись от какого-то наркотического дурмана, разом пришли в себя. И теперь просто не могли понять, что случилось с ними в минувшие часы, что за дьявольское наваждение заглушило в них здравый смысл, что нашло на них, когда они, обезумев, набросились друг на друга, как “грязные поросята, заждавшиеся помоев”, и как стало возможным, чтобы они, вырвавшись наконец-то из беспросветности, которой, казалось, не будет конца, и вдохнув опьяняющий воздух свободы, стали, как узники, в безумном отчаянии носиться по клетке? И при этом ослепли? Иначе как можно объяснить, что в своем будущем доме они углядели только упадок, смрад и убожество, забывши обетование, что “будет воздвигнуто заново то, что разрушено, и пойдет в гору то, что катилось с горы”. Словно бы пробудившись после дурного сна, окружили притихшие посельчане Иримиаша. Глубже свалившегося на них облегчения было, пожалуй, только чувство стыда, ведь в своей непростительной нетерпимости почти все они отреклись от того, кто — пускай с опозданием в пару часов — но сдержал все же данное слово и кому, если разобраться, они обязаны абсолютно всем; саднящий стыд лишь усиливался оттого, что их благодетель ни о чем даже не догадывался, не знал, что они, за кого он “положил душу”, только что поносили его последними словами, втаптывали его в грязь, обвиняли бездумно в том, живым опровержением чего был тот факт, что он стоял сейчас перед ними в полной готовности к действию. Вот почему они слушали его с нарастающими угрызениями совести и по этой причине, разумеется, — с незыблемым доверием и согласием, и, еще не успев понять толком, о чем идет речь, стали воодушевленно кивать, особенно Кранер и Шмидт, прекрасно осознававшие тяжесть своей вины. Между тем “неблагоприятное изменение обстоятельств”, о котором говорил Иримиаш, вполне могло бы их даже огорчить, ибо выяснилось, что “планы, связанные с усадьбой Алмаши, придется отложить на неопределенное время”, так как некоторым кругам “в нынешней ситуации может не понравиться” появление в данном месте объекта “столь туманного назначения”, причем особые возражения, сообщил им Иримиаш, вызвало то обстоятельство, что усадьба находится далеко от города и, таким образом, труднодоступность “замка” практически “сводит к минимуму” возможность систематического контроля… В данном положении, продолжал Иримиаш с вибрирующими нотками в и без того звонком голосе, “единственный путь к осуществлению столь серьезно волнующего всех нас плана заключается в том, чтобы до поры до времени рассеяться по территории области”, до тех пор, пока “все эти господа не запутаются, не потеряют наши следы, и тогда мы спокойно вернемся сюда, чтобы приступить к исполнению нашего изначального замысла…” С нарастающей гордостью слушали они слова о том, что с этой минуты они становятся “персонами особо важными”, ибо “призваны к делу”, в котором преданность, рвение и неусыпная бдительность являются совершенно незаменимыми качествами. И хотя подлинный смысл некоторых пассажей остался для них загадкой (в особенности таких как “Наша цель затмевает саму себя”), им сразу же стало понятно, что их рассеяние всего лишь “тактическая уловка” и если друг с другом у них до поры до времени контакта не будет, то связь с Иримиашем останется непрерывной и содержательной… “Только не думайте, — возвысил тон маэстро, — что все это время вы будете бездеятельно ожидать, пока дела сами по себе переменятся к лучшему!” С недоумением, впрочем быстро прошедшим, слушали они, что задача их будет заключаться в неусыпном наблюдении за их окружением и строгой фиксации мнений, толков, событий, имеющих “безусловную важность с точки зрения дела”, поэтому всем им придется приобрести совершенно необходимый навык, который поможет “отличать благоприятные симптомы от неблагоприятных, иными словами — добро от зла”, ибо он, Иримиаш, надеется, что никто из них не считает всерьез, что без этого они смогут продвинуться хоть на шаг по детально описанному им пути… Когда же на вопрос Шмидта “А на что мы будем все это время жить?” был получен ответ, мол, “спокойствие, люди, спокойствие — все продумано и организовано, у каждого из вас будет работа, а на первое время на самое необходимое вы получите сумму из общего капитала”, то у всех уже изгладились из памяти последние следы утренней паники, и теперь оставалось только собрать вещи и погрузить их в кузов грузовика, ожидавшего их на тракте, у начала тропинки, ведущей к “замку”… Они лихорадочно взялись за дело, и пусть не сразу, а с некоторыми заминками, между ними завязалась веселая болтовня; пример подавал главным образом Халич, который, таща баул или чемодан, то подражал по-медвежьи неповоротливому Кранеру, то, прячась за спиной у своей жены, как мартышка передразнивал ее размашистую молодецкую походку, а управившись со своими вещами, он вытащил на дорогу и чемоданы Футаки, который все еще сильно пошатывался, заметив ему: “Друзья познаются в беде…” Когда все вещи были уже у дороги, “щенку” удалось развернуть грузовик (после долгих просьб Иримиаш позволил ему ненадолго усесться за руль), и теперь осталось лишь, бросив последний взгляд на место их будущей жизни, молча попрощаться с “замком” и забраться в открытый кузов. “Ну, братцы, — высунул голову из кабины Петрина, — рассаживайтесь поудобней — даже на этом сверхскоростном драндулете путь займет не менее двух часов! Застегнуться как следует, нахлобучить капюшоны и шляпы и повернуться спиной к вашему светлому будущему, не то этот чертов дождь будет хлестать вам в рожу…” Багаж занял почти половину кузова, поэтому людям пришлось разместиться двумя рядами, тесно прижавшись друг к другу, так что не удивительно, что когда Иримиаш нажал на газ и грузовик, дергаясь, тронулся с места — назад, к городу, — они вновь ощутили то же воодушевление, то же тепло “нерушимого единения”, которые скрашивали им некоторые запомнившиеся этапы вчерашнего путешествия. Кранер и Шмидт сильнее других клялись в том, что никогда больше не позволят себе дурацких приступов ярости, и если в будущем в их компании возникнут какие-нибудь раздоры, они будут первыми, кто положит этим раздорам конец. Шмидту, который тщетно пытался в ходе недавнего всеобщего ликования каким-то образом дать понять Футаки, что он уже “очень раскаивается в содеянном”, так и не удалось “пересечься” с ним на тропинке, да и духу для этого не хватало, так что Шмидт лишь теперь решился на то, чтобы предложить приятелю “ну, сигарету хотя бы”, но госпожа Кранер и Халич так зажали его с двух сторон, что он не мог даже пошевелить рукой. “Не беда, — успокаивал он себя, — в крайнем случае угощу, когда слезем с этого драндулета… Не расставаться же нам с ним в ссоре!” У госпожи Шмидт лицо раскраснелось; при виде стремительно удаляющегося огромного, заросшего чертополохом и диким плющом здания усадьбы с торчащими по углам четырьмя убогими башенками и убегающей в бесконечную даль дороги глаза ее засверкали; и от облегчения, оттого, что “ее любимый” все же вернулся, она пришла в такое волнение, что не обращала внимания ни на дождь, ни на ветер, бившие в лицо, от которых не защищал даже накинутый на голову капюшон, поскольку во всеобщей неразберихе она оказалась на самом краю заднего ряда. Теперь у нее уже не оставалось сомнений, она поняла, что ее веру в Иримиаша больше не сможет поколебать ничто, как вдруг — сидя в кузове мчащегося грузовика — она поняла и то, какая роль ее ожидает в будущем: призрачной тенью будет следовать она за ним по пятам — в качестве то любовницы, то служанки, то жены, превращаясь, если понадобится, даже в ничто, чтобы потом возродиться вновь; она научится понимать каждый его жест, разгадывать скрытый смысл его интонаций, его снов, и если — не приведи Господь! — его кто-то обидит, то именно ей на колени сможет он преклонить свою голову… Она научится ждать, подготовится к возможным невзгодам, и если однажды по воле судьбы Иримиаш вынужден будет навеки покинуть ее, то ничего не поделаешь, она смирится и с этим: до конца своих дней будет молча носить траурную вуаль и сойдет в могилу с гордым сознанием, что ей довелось быть подругой “великого человека и истинного мужчины”… Рядом с ней сидел Халич, которому ничто — ни дождь, ни ветер, ни тряска — не могло испортить хорошего настроения, хотя его узловатые ноги затекли в сапогах, с крыши кабины за шиворот ему временами низвергалась вода, а от порывов ветра, бивших сбоку в лицо, из глаз текли слезы; его возбудило не только возвращение Иримиаша, но и сам факт путешествия, ведь, как он любил говорить, лично он всегда был “фанатом скорости”, и теперь наступил именно такой момент: Иримиаш, не обращая внимания на опасные колдобины на дороге, вдавливал педаль газа в пол, и Халич, когда ему удавалось приоткрыть глаза, блаженствовал, зачарованно глядя на проносившиеся с бешеной скоростью пейзажи; и вскоре в его голове родилась идея: еще ведь не поздно, а сейчас тем более, осуществить давно лелеемую им мечту, и он уже подбирал слова, чтобы уговорить Иримиаша помочь ему, когда вдруг осознал: чтобы быть шофером, следует отказаться от некоторых привычек, от которых — увы! — он “в силу преклонного возраста” отказаться не может… Поэтому он решил, насколько это возможно, насладиться радостями поездки сейчас, чтобы во всех мельчайших подробностях описывать их будущим собутыльникам, потому что ведь “личный опыт даст сто очков вперед” любому воображению… Одна только госпожа Халич не радовалась “этой сумасшедшей гонке”, ибо — в отличие от своего мужа — терпеть не могла всяческих новомодных поветрий и, будучи почти уверенной, что если не остановить безумия, то они непременно свернут себе шею, в страхе молитвенно сложила руки и просила Господа о защите, дабы не оставил их в этой опасности; но напрасно она уговаривала остальных (“Христом Богом молю вас, скажите этому лихачу, чтобы сбавил скорость!”), в реве мотора и диком свисте ветра те и “ухом не вели” на ее причитания, напротив, казалось, будто “эта опасность доставляла им удовольствие!..”. Кранеры и даже директор школы сидели в кузове с гордым видом и почти детской радостью, надменно щурясь на бешено проносившийся мимо них безотрадный ландшафт. Именно так они представляли себе это путешествие — с ветерком, на головокружительной скорости, торжествуя над всеми препятствиями!.. Кичливо поглядывали они на места, которые — вот ведь чудо! — они покидали все же не как какие-то нищеброды, а с гордо поднятой головой, уверенные в своей конечной победе!.. И жалели только о том, что, мчась мимо поселка и, далее, мимо дома дорожного мастера у плавного поворота, не могли видеть на такой скорости, как мучаются черной завистью корчмарь, Хоргоши и слепой Керекеш… Футаки осторожно потрогал распухший нос и пришел к заключению, что “легко отделался”, ведь еще недавно нос саднил так, что он не смел к нему прикоснуться и потому не знал, цела ли переносица. Он все еще не до конца пришел в себя, голова у него кружилась, и его подташнивало. Перед глазами мелькали беспорядочные картины: то он видел перед собой искаженное багровое лицо Шмидта, то стоящего за спиной Шмидта и готового броситься в атаку Кранера, то вновь ощущал на себе суровый, испепеляющий взгляд Иримиаша… По мере того как мало-помалу утихала боль в носу, он обнаруживал у себя и другие травмы: от одного из клыков откололся кусок, из нижней губы текла кровь. Он едва слышал благодушные слова сидящего рядом с ним директора (“Не принимайте это так близко к сердцу! В конце концов, все обернулось к лучшему…”), потому что в ушах у него звенело, он крутил головой, не зная, куда сплюнуть скопившуюся во рту запекшуюся, соленую кровь, и почувствовал облегчение лишь тогда, когда мимо промелькнули заброшенная мельница и провалившаяся крыша Халичей, но как он ни поворачивался, как ни вертелся, так и не смог увидеть машинный зал, потому что, когда ему удалось занять подходящую позицию, грузовик уже мчался мимо корчмы. Футаки бросил несмелый взгляд на сидящего за ним Шмидта и признался себе, что, как это ни странно, он не сердится на него; он ведь знал его, знал, что Шмидт человек по натуре вспыльчивый, и — еще до того, как успел подумать о мести — от всего сердца простил его, решив как можно скорее дать ему это понять, ибо он ведь догадывался, что творится сейчас у того на душе. С грустью глядя на мелькавшие по обе стороны дороги деревья, он чувствовал: то, что случилось в “замке”, должно было произойти в любом случае. Шум, свист ветра и то и дело обрушивающийся сбоку дождь на какое-то время отвлекли его внимание и от Шмидта, и от Иримиаша. Он с трудом выудил из кармана сигарету, наклонился вперед и, прикрывая ладонью огонь, закурил. Они давно уже проехали и корчму, и поселок, и, насколько он мог заметить, скосив взгляд в сторону, осталось каких-нибудь двести — триста метров до электроподстанции, а оттуда они уже через полчаса наверняка доберутся до города. От Футаки не укрылось, как гордо и воодушевленно поглядывали по сторонам и директор, и сидящий по другую сторону от него Кранер, как будто ничего не случилось и все, что произошло в “замке”, дело прошлое и не стоит упоминания; сам же Футаки совершенно не чувствовал, будто с приходом Иримиаша все тучи над их головой рассеялись… И хотя несомненно, что в ту минуту, когда они увидали стоящего на пороге Иримиаша, “их жребий переменился”, эта странная суета, эта гонка по пустынному тракту совсем не указывали на то, что они следовали по точно спланированному маршруту — скорее, все это было похоже на паническое бегство, как будто они бесцельно неслись “куда глаза глядят”, не имея понятия о том, что их ждет, если они наконец где-нибудь остановятся… С недобрым чувством Футаки осознал, что совершенно не представляет себе, что задумал Иримиаш и ради чего нужно было в такой спешке покидать усадьбу. На мгновение в голове его мелькнула устрашающая картина, от которой в последние годы он не мог избавиться: в потертом пальто, опираясь на палку, голодный и совершенно отчаявшийся, он снова бредет по тракту, позади медленно исчезает во мраке поселок, а впереди в зыбком тумане колеблется горизонт… И сейчас, отупев от рева мотора, он вынужден был признать, что предчувствие не обманывало его: нищий, голодный и сокрушенный, он сидит в кузове невесть откуда взявшегося грузовика, несущегося в неизвестность по неизвестной дороге, и если она приведет к развилке, то не он будет решать, куда повернуть, потому что ему остается только безвольно смириться с тем, что направление его жизни целиком определяет воля разбитого, дергающегося, старого драндулета. “Да, похоже, спасения нет, — безучастно подумал Футаки. — Куда ни кинь — все клин. Проснусь завтра в незнакомой комнате и так же не буду знать, что меня ожидает, как если бы я отправился в путь по собственному желанию. Разложу на столе да на лежаке, если будут там таковые, свое барахлишко и в сумерках вновь буду наблюдать, как меркнет за окном свет…” Со страхом он осознал, что его вера в Иримиаша пошатнулась уже в тот момент, когда тот появился в воротах “замка”… Может быть, не вернись Иримиаш, у него еще оставалась бы какая-то надежда… Но так? Ведь он уже в “замке” почувствовал, что за его словами скрывается только горечь, и уже тогда понял, что все пропало, когда увидел Иримиаша возле грузовика с понуренной головой, покуда они грузили свою поклажу!.. И вдруг, неожиданно все стало понятным… В Иримиаше уже не осталось сил, не осталось энтузиазма, “вконец угасло былое пламя”, и сам он беспомощно мается в этой жизни, продолжая действовать по привычке; и Футаки наконец понял, что своей идиотски заумной речью в корчме он просто хотел скрыть от них, которые в него еще верили, что он беспомощен точно так же, как и они, что больше уже не надеется придать смысл той реальности, из удушающих объятий которой он тоже не в силах освободиться. Его все еще мучили пульсирующая боль в носу и приступы тошноты, и даже сигарета не доставляла сейчас удовольствия, так что Футаки, не докурив, отшвырнул ее. Они проехали по мосту через речку Вонючку, в которой, покрытая тиной и ряской, уже неподвижно застыла вода, вдоль дороги стали чаще встречаться деревья, и порой, в окружении сонных акаций, показывалось полуразрушенное здание какого-нибудь хутора; дождь несколько приутих, но ветер все яростнее налетал на них, грозя сорвать с наваленной в кузове груды вещей какой-нибудь узел. Людей видно не было, и даже проехав после поворота на Элек по дороге, ведущей к городу, они не встретили ни души. “На них что, мор напал?” — проорал Кранер. И только доехав до рюмочной и увидев двух типов в дождевиках, которые, стоя в обнимку, что-то пьяно горланили, они успокоились; грузовик свернул на улицу, ведущую к центральной площади, и они, словно освободившиеся после долгого заключения зеки, стали жадно разглядывать одноэтажные домики, затворенные ставни, изящные водостоки на крышах и большие резные ворота. Время теперь, конечно, летело стремительно, и не успели они налюбоваться открывшимся зрелищем, как грузовик уже затормозил на просторной площади у железнодорожной станции. “Ну, братцы, — крикнул, высунувшись из кабины, Петрина, — прогулка закончена”. Все уже приготовились вылезать, но Иримиаш остановил их. “Подождите, — прокричал он, выходя из кабины. — Собираются только Шмидты, Кранеры и Халичи! А вы, Футаки, и вы, господин директор, пока останьтесь”. Он шел впереди твердой решительной поступью, остальные же, нагруженные поклажей, спотыкаясь, следовали за ним. Войдя в зал ожидания, они сложили багаж в углу и обступили Иримиаша. “Время есть, можно спокойно все обсудить. Ну что, замерзли?” — “Да уж, сегодня вечером придется нам почихать, это как пить дать! — засмеялся Кранер. — Нет ли тут кабака? Я бы выпил чего-нибудь!” — “Есть, — ответил Иримиаш и посмотрел на часы. — Идемте”. Ресторан был почти совершенно пуст, только какой-то железнодорожник на подгибающихся ногах опирался на стойку. “Вы, Шмидт, — начал Иримиаш, когда все осушили по стаканчику крепкой палинки, — отправитесь с женой в Элек. — Он вытащил бумажник, вынул из него записочку и вручил Шмидту. — Здесь все указано. Кого искать, на какой улице, номер дома и прочее. Скажете, что вы от меня. Все понятно?” — “Понятно”, — кивнул Шмидт. “И скажете, что через пару дней я тоже туда загляну. А пока пусть дадут вам работу, стол и жилье. Понятно?” — “Понятно. А что за работа там?” — “Он мясник, — сказал Иримиаш, указывая на записку. — Работы хватает. Вы, госпожа Шмидт, будете прислуживать. А вы, Шмидт, будете помогать мяснику. Я уверен, вы справитесь”. — “Да уж не подкачаем”, — подтвердил Шмидт. “Хорошо. Поезд будет… — Иримиаш снова взглянул на часы, — да, примерно через двадцать минут. — Он повернулся к Кранерам. — А вы получите работу в Керестуре. Я ничего вам не записал, поэтому постарайтесь запомнить. Вашего человека звать Калмар, Иштван Калмар. Названия улицы я не знаю, но сначала найдете католический храм, он там один, так что не ошибетесь. Улица находится справа от храма. Запомнили? Идите по ней, пока не увидите по правую руку вывеску дамского портного. Там и живет Калмар. Скажете ему, что вас прислал Дёнци, запомните хорошенько, потому что не исключено, что мое настоящее имя он забыл. Скажете ему, что вам требуется работа, жилье и стол. Безотлагательно. За домом есть постирочная, пусть поселит вас там. Всё запомнили?” — “Да, — возбужденно залопотала госпожа Кранер. — Храм, справа улица, а там вывеска. Все будет в порядке”. — “Вот это мне нравится, — улыбнулся Иримиаш и повернулся к Халичу. — Ну а вы, Халич, сядете на поштелекский автобус, он отправляется с привокзальной площади каждый час. В Поштелеке отправитесь в евангелический приход и спросите пастора Дивичана. Не забудете?” — “Дивичана”, — с готовностью повторила госпожа Халич. “Правильно. И скажете, что вас прислал я. Он уже несколько лет донимает меня, чтобы нашел ему одного-двух помощников. Лучше вас никого и придумать нельзя. Места у него хватает, сможете выбирать, и церковное вино есть, Халич, ну а вашими обязанностями, госпожа Халич, будет прибираться в церкви, готовить на троих и заниматься хозяйством…” Халичи просияли от счастья. “Как вас благодарить за вашу доброту! — со слезами на глазах выразила признательность госпожа Халич. — Мы этого никогда не забудем!” — “Ладно, ладно, — остановил ее Иримиаш. — Еще рано благодарить меня. Лучше послушайте меня все внимательно. На первое время, пока дела не наладятся, вы получите по тысяче форинтов из общих денег. Тратьте их осмотрительно, без мотовства! И не забывайте о том, что нас объединяет! Каждую минуту помните, в чем ваша задача. Следить за всем, что происходит в Элеке, Поштелеке и Керестуре, только это может приблизить нас к цели! Через несколько дней я вас всех навещу, и мы тогда все подробно обсудим. Вопросы есть?” Кранер откашлялся: “Я думаю, все понятно. А сейчас мы торжественно… одним словом… хотели бы поблагодарить вас… Ну, за все, что вы, так сказать…” Иримиаш, как бы защищаясь, поднял руку: “Никаких благодарностей, братцы. Это мой долг. А теперь, — он поднялся, — пришло время прощаться. У меня еще куча дел… Ответственные переговоры…” Халич подскочил к нему и растроганно пожал руку. “Уж вы берегите себя, — пробормотал он. — Мы за вас беспокоимся! Не дай бог что случится!” — “За меня вы не переживайте, — улыбнулся Иримиаш и направился к выходу. — Берегите себя и не забывайте о неусыпной бдительности!” Он вышел из зала ожидания, подошел к грузовику и подозвал к себе директора школы. “Теперь вы послушайте! Мы высадим вас у Штребера, сядете в “Шараге”, а я примерно через час за вами заеду. Тогда поговорим об остальном. А где Футаки?” — “Я здесь”, — отозвался тот, появляясь из-за машины. “Вы…” Футаки поднял руку: “Обо мне вы не беспокойтесь”. Иримиаш изумленно уставился на него: “Что с вами?” — “Со мной? Ничего. Но я знаю, куда я отправлюсь. Ночным сторожем уж куда-нибудь примут”. Иримиаш раздраженно махнул рукой: “Вы опять фордыбачите. В другом месте вы пригодились бы куда больше, но как хотите, пусть будет по-вашему. Отправляйтесь сейчас в Надьроманварош, у “Золотого треугольника” — вы знаете, где это, — найдете стройку. Там требуется ночной сторож. Жилье вам дадут. На первое время вот вам тысяча форинтов. Пообедайте где-нибудь. Я посоветовал бы вам Штайгервальда, от стройки дотуда — один плевок. Замечательная еда”. Футаки опустил голову: “Вы имеете в виду плевок?” Иримиаш поморщился: “С вами сейчас невозможно разговаривать. Придите в себя. И вечером будьте у Штайгервальда. Договорились?” Он протянул ему руку. Футаки неуверенно пожал ее, другой рукой сунул деньги в карман и, отвернувшись от стоящего у грузовика Иримиаша, молча пошел, опираясь на палку, в сторону Поцелуйной улицы. “А чемоданы!” — крикнул, высунувшись из кабины, Петрина, затем выпрыгнул и помог вернувшемуся Футаки приладить их на плечо. “Не тяжело?” — по-идиотски спросил директор и поспешно протянул руку. “Терпимо, — тихо ответил Футаки. — Ну, пока”. И снова зашагал прочь, а Иримиаш, Петрина, “щенок” и директор школы, растерянно посмотрев ему вслед, забрались обратно в машину, директор — в кузов, остальные — в кабину, и поехали назад, к центру города. Футаки устало тащился по улице, чувствуя, что вот-вот упадет под тяжестью чемоданов, и, добравшись до первого перекрестка, опустил их на землю, развязал ремни и, немного подумав, столкнул один чемодан в придорожную канаву, а с оставшимся двинулся дальше. В отчаянии, потеряв цель, сворачивал он из улицу в улицу, иногда ставил чемодан на землю, чтобы передохнуть, и шел дальше… Когда кто-нибудь попадался ему навстречу, он проходил мимо с опущенной головой, потому что ему казалось, что, загляни он в чужие глаза, и его собственное несчастье станет еще более унизительным. Ведь он теперь человек пропащий… “Ну какой же я идиот! Как я верил еще вчера, как надеялся! И вот вам, пожалуйста! Полюбуйтесь! Плетусь с разбитым носом, сломанным зубом и разбитой губой, в грязи и в крови, словно должен расплачиваться этим за свое безрассудство”. “Эх, нет все-таки… нет в мире справедливости…” — тоскливо твердил он вечером, включив свет в одном из бараков на стройке возле “Золотого треугольника” и пустым взглядом уставясь на собственное измученное отражение в грязном стекле окна. “Этот Футаки — величайший дурень из всех, кого я только знал, — заметил Петрина, когда они ехали по улице в сторону центра. — И что на него вдруг нашло? Он что, и правда вообразил, будто тут ему Ханаан? Или какого дьявола? Вы видели, какую он скорчил рожу? С этим своим распухшим носярой?” — “Помолчи, Петрина! — проворчал Иримиаш. — Будешь много болтать, у самого тоже сопатка распухнет”. “Щенок” захихикал: “Что, заткнулся, Петрина?” — “Это я-то?! — вскипел тот. — Ты что, думаешь, я кого-нибудь испугаюсь?!” — “Ну хватит тебе трепаться, Петрина, — рассердился Иримиаш. — Если хочешь что-то сказать — не крути, говори прямо!” Петрина заухмылялся и почесал макушку. “Ну, маэстро, если на то пошло… — неуверенно начал он. — Я не кручу, ты не думай! Могу и сказать!.. Зачем сдался нам этот Пайер?” Иримиаш закусил губу, сбавил скорость, пропустив перед грузовиком старушку, и снова нажал на газ. “Не лезь в дела взрослых”, — сказал он мрачно. “Маэстро, я все же хотел бы знать. Зачем он нам?..” Иримиаш ожесточенно смотрел вперед. “Так надо”. — “Я не знаю, маэстро… но ты ведь не хочешь?..” — “Хочу!” — рявкнул Иримиаш. “Маэстро, ты хочешь взорвать весь мир… — испуганно выдавил из себя Петрина. — Тебе уже ничего не нужно”. Иримиаш не отвечал. Он затормозил. Они остановились у заведения Штребера. Директор школы выпрыгнул из кузова, подошел к кабине, помахал на прощание рукой и, уверенным шагом перейдя улицу, скрылся за дверями “Шараги”. “Уже полдевятого, — заметил “щенок”. — Что они скажут?..” Петрина махнул рукой: “Да пошел этот капитан подальше! Что значит “опаздываем”? Я таких слов не знаю! Пусть радуется, что мы вообще к нему явимся! Если Петрина к кому-то является, то это большая честь! Понятно тебе, щенок? Запомни как следует, я повторять не буду!” — “Ха-ха! — насмешливо отозвался “щенок” и выпустил в лицо Петрине струю табачного дыма. — Плохая шутка”. — “Зафиксируй в своих тупых мозгах, что шутка — она как жизнь, — торжественно объявил Петрина. — Плохо начинается и плохо заканчивается. А посередине — все замечательно”. Иримиаш молча смотрел на дорогу. Сейчас, доведя дело до конца, он не чувствовал ни малейшей гордости. Глаза его мрачно уставились в пустоту, лицо было серым. Он судорожно сжимал руль, на виске билась толстая жилка. Иримиаш видел перед собой пока еще целые дома по обеим сторонам улицы. Палисадники. Покосившиеся ворота. Трубы, из которых валил дым. Он не чувствовал ни ненависти, ни отвращения. Воображение его хладнокровно работало.