Я любила на деревья смотреть. Удивительно, как они вверх ногами живут, мне чудится, что ветви — это ноги, а листья — пальцы ног, и корнями, то есть, головой, деревья прогрызают землю, тянут соки, чтобы бежали по стволу от головы к ногам, то есть к веткам, все наоборот, значит, не так, как у людей. От дождя, от ветра, от птиц по листьям дрожь… Какие они зеленые, когда на свет Божий появляются, и как желтеют перед смертью!
Возвращаюсь домой, голова кружится, ни разу, чтоб не кружилась. Приду — в зале уже свет. Рита хмурая, все не по ней, портниха, видно, что устала. И Висенс возле них: сидит или стоит, порой уже не застану его. Антони непременно спросит, как мне гулялось. Тони, если дома, подсядет к Рите и смотрит, как они шьют с портнихой. Иногда ссорился с Ритой, до крика доходило: придет из казармы голодный, ему бы поесть, а Рита сидит-шьет и скажет с досадой — если их будут отрывать от дела, они ничего не успеют. Надо все до свадьбы приготовить, чтобы потом голову никому не морочить и жизни радоваться. Вон что говорила! Часто соберутся все за столом, едят и вот спорят, вот спорят, хоть бы сами знали о чем. Я сбрасывала туфли и садилась на софу, у них — спор, а у меня перед глазами листья, то живые, то мертвые, то пробиваются из почек вздохом зеленым, то молча наземь падают, а с верхушек — кружатся в воздухе, как голубиное перышко…
XLVIII
И вот, наконец, день свадьбы. Всю ночь моросил дождь, а когда собрались в церковь, хлынул стеной. Рита, как я и хотела, была вся в белом. Что за свадьба, если невеста не в белом и без фаты! Мы с Антони заодно отметили и нашу годовщину. Сеньора Энрикета — она, бедняжка, старела на глазах, — принесла в подарок Рите свою картину с хвостатыми лангустами. Ты, говорит, когда маленькая была, тебя от этой картины не оторвать… Антони открыл на Риту счет, невеста, сказал, должна быть с приданым. Висенс благодарил его, даже очень. Только, говорит, я бы на Рите женился безо всего. У Риты к свадьбе все было до мелочи. Свадьбу устроили у Висенса в банкетном зале, который стал очень вместительный, когда Висенс откупил тот парфюмерный магазинчик. По стенам повесили гирлянды из веток спаржи с бумажными розами, живые уже отцвели. К лампам привязали белые шелковые ленты и на конце у каждой — тоже искусственная роза. В зале для красоты зажгли красные фонарики. Официанты все с накрахмаленными воротниками, даже не знаю, как они, бедные, головы поворачивали. Родители Висенса приехали из Кадакеса, оба в черном, туфли блестят, как зеркальные. Дети и Антони с Висенсом уговорили меня сшить платье из переливчатого шелка, у него цвет, как у шампанского. И надеть длинную нить под жемчуг. Висенс сидел бледный, будто неживой. Еще бы, дождался, наконец, своего дня, а сколько раз слышал, что не дождется! Рита сначала расстроилась — фата под дождем намокла и шлейф платья тоже. Тони не успел в церковь и приехал в ресторан прямо из казармы. Так и танцевал в военной форме. Когда стало душно, включили вентиляторы и от них все бумажные розы зашуршали. Рита первый танец пошла танцевать с Антони старшим, и тот сразу сомлел, что тебе персик переспевший. Родители Висенса — мы до этого не были знакомы — подошли ко мне: рады с вами познакомиться, и я им — очень рада, очень рада. Они сказали, что их Висенс все время писал домой про Риту и про сеньору Наталию. После третьего танца Рита сняла фату, сказала — мешает и стала танцевать со всеми по очереди. Танцует, смеется, глаза сияют, головка назад откинута, а рукой край юбки поддерживает. И над верхней губой капельки пота, как жемчужинки. Когда Рита пошла танцевать с Антони старшим, сеньора Энрикета — на ней были серьги с сиреневыми камнями — наклонилась ко мне и шепчет: видел бы ее сейчас Кимет! И тут стали подходить гости, я кого знала, кого — нет: поздравляем, поздравляем Вас, сеньора Наталия. А когда я пошла танцевать с сыном, — подумать, уже в армии! — прижала свою ладонь, на которой стало столько черточек, столько линий, к его ладони, и перед глазами снова сломанная колонка из шариков в изголовье той кровати. Я высвободила руку, обвила его вокруг шеи и притянула к себе, а он с удивлением — ты что, и я со смехом — возьму сейчас и задушу! Когда танец кончился, бусы мои зацепились за пуговицу его гимнастерки, порвались и рассыпались. Гости давай их собирать — вот еще одна, сеньора Наталия, вот еще, еще, еще… Я их прячу в сумочку, а мне — вот еще, еще. Вальс я танцевала с Антони, и все стали кругом, потому что Висенс по просьбе Антони объявил гостям, что у нас сегодня годовщина свадьбы. И когда Висенс объявил вальс, Рита поцеловала меня, а потом вдруг быстро зашептала, что влюбилась в Висенса до смерти в первый же день, просто не хочет этого показывать, и пусть он ни за что не узнает, как она влюблена. Шепчет в самое ухо, а мне щекотно и горячо от ее дыхания.
Понемногу веселье спало, пригасло, и настала пора расходиться. Первым ушел Тони, за ним — молодые, и Рита на прощанье дарила гостям цветы. В ресторане было очень душно, а на улице — прелесть, все кругом розовое, прозрачное, вот и пойми, почему чувствуешь, что лето на исходе. Дождь перестал, но по всей улице пахло дождем. Мы с Антони прошли к себе двором, через ту калитку, которая не запиралась. Антони что-то понадобилось в лавке, сказал, что бусы нанижет на крепкую нить, чтобы не порвались, а я — за ширму, поскорей снять шелковое платье. Когда присела на софу, как раз против комода, увидела в зеркале только свою макушку, а потом эти цветы из шелка под стеклянными колпачками, Бог весть с каких времен они тут. Посередине — все та же морская раковина, и мне будто слышно, как у нее внутри гудит: у-уу-у-уу. Я удивилась, ведь море в ней шумит, только когда ее к уху прикладывают, но как поверить? Вынула из сумочки бусины, спрятала в коробочку, а одну взяла и сунула в раковину, чтобы морю не скучать. Потом спросила Антони насчет ужина, а он — спасибо, спасибо, разве что чашечку кофе на молоке. Когда я спрашивала про ужин, он на мои слова раздернул шторку и заглянул в столовую, но тут же вернулся в лавку. А я сижу на софе, впотьмах, на улице фонари зажглись, и от них в комнату пробирался свет — вялый, неживой, лег на плитках пола не светом, а каким-то призраком. Я взяла раковину, повернула с боку на бок — как там жемчужина? Раковина розовая с белым, шипы потемнее, а кончик закрученный спиралью, как полированный. А внутри — перламутровая. Я поставила раковину на место, и в голову что только не лезет: раковина будто не раковина, а церковь, и жемчужина внутри — мосен Жоан, и поют там ангелы — уу-у, уу-у, уу-у. Другой песни не знают. Сижу, задумалась и вдруг Антони — ты что? А я ему — да так, ничего. О Рите думаешь, да? Я кивнула, только на самом деле в те минуты не вспомнила о ней. Он подсел, пора, говорит, спать, спину что-то ломит, от жилета, небось, с непривычки. И я, говорю, устала. Пошла на кухню — кофе сварить, а он мне вслед — полчашечки, ладно?
XLIX
Тони меня разбудил, хоть шел даже по двору на цыпочках, как всегда, если возвращался поздно. Я лежала, лежала, и стала по привычке обводить пальцем вязаные цветочки на покрывале, то за один лепесток потяну, то за другой. Что-то скрипнуло, может, софа, может, шкаф, комод… В темноте я снова увидела, как кружится белый подол Ритиного платья и ее ножки в атласных туфельках с пряжками под бриллиантовые. Лежу — ночь идет.
У каждого цветка серединка маленьким сердечком, как-то в одном месте оно прохудилось, и оттуда выскочила маленькая пуговичка — половинка шарика. Да, уже — сеньора Наталия! Тони дверь на галерею не запер, чтобы нас не будить. Я поднялась, надо, думаю, закрыть. Подошла к двери, а потом почему-то вернулась в спальню и прямиком за ширму. Ну и стала одеваться впотьмах, еще только-только рассветало. Первым делом, как всегда, вышла на кухню, чуть не ощупью иду мимо дверей сына, слышу, как он спокойно и глубоко дышит. Попила на кухне водички — так, без особой охоты. Выдвинула ящик кухонного стола, белого с клеенкой в клеточку. И взяла оттуда ножик для чистки картофеля, с острым концом. Лезвие зубчиками, как у пилы… Хм, сеньора Наталия, молодец, кто придумал такой ножик, сколько, наверно, вечеров просидел под лампой за обеденным столом, голову ломал, как сделать, а раньше таких ножей не было и по домам ходили точильщики. Кто его знает, может, из-за того умника, который придумал лезвия у ножей с зубчиками, — от них искры летят, — точильщики, бедные, остались без работы. А может, все к лучшему, нашли что повыгоднее, и теперь у них мотоциклы несутся по шоссе, а сзади их жены сидят, неживые от страха. И жизнь, как она устроена? дороги, улицы, коридоры, дома, а ты в доме спрятался, точно жучок в мебели. Кругом стены, стены, стены. Кимет раз сказал: если в мебели завелся жучок, пиши — пропало. Помню я тогда спросила, как же они дышат, раз залезают все глубже и глубже. А Кимет — да они, работяги, привыкли, точат дерево, есть что грызть — и рады. Может, точильщики где и ходят по домам, не все ножи с зубчиками, как эти кухонные, или взять детские приюты, столовки дешевые — откуда там, теперь на всем экономят. Еще не перевелись, наверно, хорошие, настоящие ножи, которые точат на станке. Пока я стояла и думала, накатились на меня всякие запахи, даже вонь откуда-то. То все запахи вперемежку, то перебивают друг друга, вроде уйдут и снова сойдутся. Слышу запах, какой был на террате, когда голуби жили, и другой запах, без голубей, запах карболки, этот запах я хорошо знала, когда первый раз замужем была. И запах крови, за которым прячется запах смерти. И запах серы, от ракет и хлопушек в ту ночь, на площади Диамант, и запах гофрированной бумаги, из которой цветы сделаны. И терпкий запах спаржи, когда вокруг нее настилом тоненькие иголочки и красные бусины. И густой запах моря. Я провела рукой по глазам. Интересно, думаю, вот есть слово «запах», а есть «вонь», и когда вонь, ее и назовешь вонью, не запахом, а хороший запах никто не назовет вонью. И тут я услышала запах Антони, но такой, когда он просыпался, и запах, когда он спал… Я, помню, сказала Кимету, что может, жучки бедные, не внутрь лезут, а наоборот, не знают, как вылезти, тычутся, прогрызают дерево все глубже и думают, что за чертовщина! И запах детей, совсем маленьких — запах скисшего молока и слюны. Запах свежего молока и скисшего. Сеньора Энрикета говорила, что в нас много жизней спутано, наверчено, и только смерть или замужество распутывают их, разделяют, но не всегда, не всегда. И что настоящая жизнь без этих мелких жизней, которые ее спутали веревкой, была бы совсем другой, куда лучше. Вот только бы сдернуть с себя эти веревки, избавиться от них. А мелкие жизни, они злющие, они грызутся, тиранят друг друга, но мы этого до конца не поймем. Где нам знать, если мы не знаем, как это сердце наше работает без продыха, или почему вдруг в кишках какая-то маета?.. А запах смятых простынь, на которых мы с Антони спим, — тяжелый запах, усталый, потому что простыни вбирают в себя все человеческие запахи. И запах волос с подушки, и запах шелушинок, которые остаются утром на простыни, и запах развешанной одежды. И запах зерна, картофеля, запах бутылей с карболкой и нашатырем…