– Снимай все.
– Тут нельзя, – сказала Франсес, хотя уже знала, что этого не миновать. Они всегда раздевались полностью, даже в тот первый раз в лесу; могла ли она подумать, что окажется столь нечувствительной к холоду?
Здесь, в школе, это было у них только один раз – в этой же комнатушке, во время летних каникул, когда стемнело. Тогда все деревянные поверхности в кабинете естествознания оказались свежевыкрашенными, но повесить предупредительные надписи никто не подумал – да и зачем, никаких заходов туда не планировалось. Запах шибал в нос, но они учуяли его не сразу. Им удалось кое-как примоститься в лаборантской, высунув ноги за порог; оба они перепачкались о дверной косяк. К счастью, в тот вечер Тед надел шорты (редкое по тем временам зрелище у них в городке) и дома сказал Грете правду: что запачкался, когда по делам зашел в кабинет; по крайней мере, ему не пришлось объяснять, почему он оказался там с голыми ногами. Франсес не пришлось объяснять вообще ничего, потому что ее мать уже мало что замечала. Не смывая пятно в форме полумесяца (которое было чуть выше лодыжки), Франсес дала ему потускнеть и в конце концов исчезнуть, но до той поры ей нравилось его разглядывать и знать, что оно там есть, – точно так же, как ей нравились темные гематомы и засосы на предплечьях и плечах, которые она могла прикрыть рукавами, но не всегда это делала. И когда ее спрашивали: «Откуда такой ужасный синяк?» – она отвечала: «Ой, даже не знаю! У меня они постоянно. Как на себя ни посмотрю, вечно синяк найду!»
Невестка Франсес, Аделаида, жена брата, единственная понимала, что это за синяки, и не упускала возможности ее поддеть.
– Ого, опять гуляла со своим котом. Гуляла, да? Гуляла, скажи? – смеялась она и порой дотрагивалась до следа пальцем.
Франсес поделилась только с Аделаидой. Тед клялся, что держит язык за зубами, и она ему верила. О том, что она открылась Аделаиде, он не знал. Франсес и сама пожалела. Не так уж она была близка с Аделаидой, чтобы доверять ей свои тайны. Причины были низменными, постыдными; ей просто хотелось перед кем-нибудь похвалиться. Когда Аделаида резко, ядовито, возбужденно и с неосознанной завистью произносила «кот», Франсес испытывала удовлетворение, радость, но, конечно, и стыд. Узнай она, что Тед точно так же поделился с кем-то из своих, ее злости не было бы границ.
В тот вечер, когда они перепачкались краской, стояла такая жара, что весь город захандрил и поник в ожидании дождя, который пришел за полночь, с грозой. Вспоминая ту встречу, Франсес всегда представляла себе молнию – безумную, сокрушительную, мучительную похоть. Каждое их свидание она вспоминала по отдельности, мысленно переживая заново все подробности. С каждым был связан отдельный код, особый настрой. Знаками первого свидания в лаборантской стали молния и невысохшая краска. Свидание в машине под дневным дождем было томным, размеренным, да и сами они погрузились в такую блаженную истому, что, казалось, даже не найдут в себе сил продолжать. С тем свиданием связано ощущение мягких изгибов; его навеяли потоки дождевой воды, струившиеся по лобовому стеклу, как волнистые занавески.
Когда они начали постоянно встречаться в церкви, схема особо не менялась – каждый раз все совершалось примерно одинаково.
– Все, – уверенно повторил Тед. – Давай.
– А уборщик?
– Не волнуйся. Он больше не появится.
– Откуда ты знаешь?
– Я попросил его закончить пораньше, чтобы я мог поработать.
– Поработать, – хихикнула она, сражаясь в этой тесноте с блузкой и бюстгальтером: Тед расстегнул пуговицы у нее на груди, но оставалось еще по шесть на манжетах.
Ей приятно было думать, что он все спланировал заранее, нравилось представлять, как нарастало в нем это неукротимое желание, пока он вел уроки. А с другой стороны, все это ей совсем не нравилось; и хихикала она лишь для того, чтобы заглушить смятение или расстройство, которое не хотела слышать. Она целовала прямую линию волос, которая, как стебель, поднималась у него по животу, от грядки лобка до пышных, симметричных зарослей на груди. С его телом, несмотря ни на что, Франсес крепко сдружилась. Полюбила темную плоскую родинку в форме слезы, наверное лучше знакомую ей (и Грете?), чем ему самому. Аккуратный пупок, длинный шрам после язвы желудка, шрам после аппендицита. Жесткие лобковые завитки и бодрый, румяный пенис, прямостоячий, неутомимый трудяга. Короткие упрямые волоски у нее во рту.
И тут раздался стук в дверь.
– Тс-с-с. Все нормально. Сейчас уйдут.
– Мистер Маккавала!
Секретарша.
– Тс-с-с. Она уйдет.
Женщина топталась в коридоре, не понимая, как быть. Она не сомневалась, что Тед у себя в кабинете и Франсес с ним. Как и почти весь городок, она знала о них не первый день. (Среди тех немногих, кто, похоже, оставался в неведении, были жена Теда и мать Франсес. Грета вела себя настолько нелюдимо, что ей так никто и не насплетничал. Многие разными способами пытались просветить старую миссис Райт, но та не реагировала.)
– Мистер Маккавала!
На глазах у Франсес неутомимый трудяга побледнел, обмяк и приобрел совсем жалкий одинокий вид.
– Мистер Маккавала! Беда! Ваш сын погиб!
Бобби, двенадцатилетний сын Теда, не погиб, но секретарша этого не знала. Ей сообщили, что у почты произошла авария, жуткая катастрофа, в которой погибли двое мальчиков: О’Хэйр и Маккавала.
В действительности Бобби получил серьезные травмы, и его тотчас же отправили в Лондон
[19] на машине «скорой помощи». Из-за снежных заносов транспортировка заняла почти четыре часа. Тед и Грета следовали за «скорой» на своем автомобиле.
Они сидели в приемной больницы Королевы Виктории. Старую королеву, ворчливую вдову, Тед узнал в мозаичном витраже. Как святая – но весьма сомнительная. Может составить конкуренцию, подумал он, гипсовому Иосифу, который стоял, раскинув руки, в другой больнице и разве что на тебя не падал. Оба хороши. Тед решил непременно поделиться этими наблюдениями с Франсес. Когда его что-то веселило или злило – зачастую одновременно, – он думал, что надо рассказать Франсес. Наверное, ему требовалось излить душу, как другие изливают душу, строча письма в редакцию.
Он подумывал ей позвонить – не сейчас и не для того, чтобы обсудить королеву Викторию, а чтобы рассказать о катастрофе и сообщить, что он в Лондоне. Кстати, он ее не предупредил, что не сможет прийти в среду. Отложил на потом. На потом. Сейчас это потеряло смысл. Все изменилось. Да и позвонить отсюда он не мог: телефоны стояли у всех на виду.
Грета сказала, что видела кафетерий, точнее, указатель. Шел десятый час, а они еще не ужинали.
– Нужно есть, – сказала Грета, но не обращаясь к Теду, а просто извлекая на свет один из своих жизненных принципов.
Наверное, в этот миг ей было бы легче перейти на финский. Но с Тедом она по-фински не разговаривала. Он знал всего лишь несколько слов, потому что его родители настаивали на английском. А родители Греты – наоборот. В Ханратти ей не с кем было говорить по-фински; для нее это стало серьезной преградой. Их счета за телефон переходили границы разумного, но Тед, по собственному убеждению, не мог запрещать жене долгие, унылые, но вроде бы ободряющие ее разговоры с матерью и сестрами.