Те же самые качества проявлялись у нее и в детстве, когда она решила во что бы то ни стало научиться играть на пианино, хотя в квартирке над скобяной лавкой, где жили они с овдовевшей матерью и братом, инструмента не было (мать работала за гроши в той самой скобяной лавке). Они кое-как наскребали тридцать пять центов в неделю, но фортепиано она видела только учительское. Дома ей для упражнений нарисовали клавиатуру на подоконнике. Был композитор – Гендель, кажется? – который осваивал клавесин, запершись на чердаке, чтобы отец не заподозрил у него страсть к музыке. (Как он затащил туда клавесин – вот это интересный вопрос.) Если бы Франсес прославилась как пианистка, клавиатура на подоконнике, с которого видно тупик и крышу стадиона для керлинга, тоже вошла бы в историю.
– Не думай, что у тебя талант, – сказал ей все тот же Пол. – У тебя его нет.
Могла ли она с этим согласиться? Будущее, по ее мнению, уготовило ей нечто выдающееся. Отчетливых мыслей на сей счет у нее не было, хотя держалась она так, будто ни минуты в этом не сомневалась. По возвращении в родной город Франсес начала преподавать. По понедельникам – в средней школе, по средам – в гимназии, по вторникам и четвергам – в маленьких школах за городом. Суббота отводилась занятиям на органе и частным урокам, а по воскресеньям она играла в Объединенной церкви.
«Пока еще болтаюсь по этой великой культурной столице», – писала она в рождественских открытках друзьям из консерватории, намекая, что после смерти матери получит свободу и начнет совсем другую, смутно представляемую, но куда более приятную жизнь, которая все еще маячила впереди. В ответ она получала весточки, написанные с тем же смущенным недоверием. «Родился второй ребенок. К пеленкам, как ты понимаешь, прикасаюсь чаще, чем к роялю». Им всем было чуть за тридцать. В этом возрасте порой трудно признать, что то, как ты живешь, – это и есть твоя жизнь.
На улице ветер гнет деревья; их тут же заметает снегом. Налетела небольшая пурга, но в здешних местах такое даже не замечают. На подоконнике стоит жестяная чернильница с длинным горлышком – знакомый предмет, который напоминает Франсес «Тысячу и одну ночь» или что-то в этом духе; нечто, скрывающее в себе посулы или даже гарантии неизведанности, мистики, очарования.
– Привет, как дела? – сказал ей Тед, когда они после четырех встретились в коридоре. А потом, чуть потише, добавил: – Лаборантская. Скоро подойду.
– Хорошо, – ответила Франсес. – Хорошо.
Она вернулась в музыкальный класс, чтобы убрать ноты и закрыть пианино. Стала копаться и тянуть время, чтобы разошлись все ученики, а потом побежала наверх, в кабинет естествознания, при котором имелось просторное помещение без окон, служившее Теду лаборантской. Он еще не пришел.
Это была, скорее, кладовая, со стеллажами по периметру, на которых стояли склянки с реактивами (сульфат меди был единственным, который Франсес узнала бы и без этикетки, просто по великолепному цвету), горелки, колбы, пробирки; в том же помещении хранились человеческий и кошачий скелеты, заспиртованные органы, а может, и организмы – Франсес не хотела приглядываться, тем более в потемках.
Она боялась, что туда зайдет уборщик, а то и стайка учеников, работающих под руководством Теда над каким-нибудь проектом, для которого требуется плесень или лягушачья икра (впрочем, для икры сейчас не сезон). Вдруг они прибегут что-нибудь проверить? От стука шагов у нее зашлось сердце; Франсес уже поняла, что это Тед, а сердце все равно не успокоилось – оно как бы переключило передачу и теперь колотилось не от страха, а от сильного, неудержимого томления, с которым, при всей его пленительности, физически было так же сложно справиться, как со страхом; казалось, от этого томления недолго задохнуться.
Тут она услышала, как он запер дверь.
Франсес, как всегда, увидела два облика, причем в одно мгновение – как только Тед появился на пороге лаборантской и тут же притворил дверь, почти перекрыв доступ свету. Прежде всего она увидела его таким, как год назад, когда они еще были совсем чужими. Тед Маккавала, учитель естествознания, освобожденный от военного призыва, хоть и моложе сорока; женат, трое детей; наверное, шумы в сердце или что-то в этом роде; вид усталый. Высокий смуглый брюнет, чуть сутулый, на лице вечная насмешка, в глазах одновременно изможденность и огонек. А Тед, возможно, так же оценивающе смотрел на нее: стоит нерешительная, настороженная, в руках пальто и сапожки, которые она не решилась оставить в учительском гардеробе. Существовала ничтожная вероятность, что они оба не смогут перестроиться, посмотреть друг на друга иначе; что внутри не щелкнет какой-то переключатель, что им не выпадет этот дар; но в таком случае, что их сюда привело?
Когда он притворял дверь, она увидела и другой облик: щеки, очертания скул, великолепный, изящный, чуть азиатский разрез глаз; в ее представлении, дверь закрылась исподтишка, беспощадно, и Франсес поняла, что переключатель не мог не щелкнуть – он уже щелкнул.
Потом – как обычно. Лизнуть, стиснуть; два языка, два тела; раздразнить, сделать больно, утешить. Побудить, прислушаться. Раньше, когда она еще была с Полом, ее не покидали сомнения: а вдруг это все обман, как новый наряд короля, вдруг это притворство – они-то с Полом точно притворялись. У них все получалось донельзя виновато, смущенно, неловко; а хуже всего были натужные стоны, нежности и заверения. Но нет, теперь это не обман, это взаправду, это выше всего остального, и признаки того, что это случится, – глаза в глаза, мурашки по спине, всякие первобытные глупости – тоже взаправду.
– Многие про такое знают? – спросила она у Теда.
– Да нет, человек, наверное, десять.
– Думаю, это не привьется.
– Пожалуй. В массы не пойдет.
Между стеллажами было не повернуться. Того и гляди смахнешь что-нибудь бьющееся. Почему она не догадалась хотя бы положить сапожки и пальто? Если честно – потому, что не ожидала таких страстных, таких целенаправленных объятий. Она думала, он хочет ей что-то сказать.
Тед немного приоткрыл дверь, чтобы впустить в каморку свет. Принял у нее сапожки и выставил за порог. Потом взял ее пальто. Но не стал вешать снаружи, а расстелил на голых половицах. Прошлой весной он впервые у нее на глазах сделал нечто подобное. В стылом, еще не зазеленевшем лесу он снял флисовую куртку и неловко разложил ее на земле. Франсес тронула эта простая забота: то, как он расправил и примял куртку, безо всяких вопросов, сомнений и суеты. До того момента Франсес не могла с уверенностью сказать, что будет дальше. Уж очень у него был нежный, стойкий и обреченный вид. На нее нахлынули эти воспоминания, когда он, стоя на коленях в этой тесноте, расстилал пальто. Но в то же время ей подумалось: если он хочет заняться этим сейчас, значит не сможет прийти в среду? В среду вечером они регулярно встречались в церкви, когда Франсес заканчивала репетиции с хором. Она продолжала упражняться на органе, дожидаясь, когда все разойдутся. А около одиннадцати спускалась по лестнице, выключала свет и поджидала его у черного хода, откуда можно было попасть в воскресную школу. Они придумали такую схему, когда стало холодать. Что он говорил жене, она не имела представления.