Меня и в то время мучили эти вопросы. Впоследствии, получше узнав жизнь или по крайней мере ее интимную сторону, я решила, что Брайан с Гербом все же были любовниками, а Глэдис претендовала на внимание Герба, потому-то Брайан и решил ее проучить – возможно даже, при попустительстве и с молчаливого согласия Герба. Неужели правда, что такие люди, как Герб, достойные, сдержанные, уважаемые люди, зачастую выбирают для себя таких, как Брайан, и растрачивают свою беспомощную любовь на какое-нибудь злобное, глупое ничтожество, которое даже не назовешь исчадьем ада или чудовищем, а скажешь – назойливая муха? Я пришла к выводу, что Герб, мягкий и заботливый, на самом деле решил нам отомстить руками Брайна, отомстить не только Глэдис, но всем нам, и лицо его – а я не сводила с него глаз – выражало первобытное злорадное презрение. Но и стыд тоже, стыд за Брайана, и за себя, и за Глэдис, и в какой-то мере за каждую из нас. Стыд за каждую из нас, но это пришло мне в голову не сразу.
А еще позже я отмела и этот вывод. Я дошла до того этапа, на котором отметаются все выводы, не основанные на знании. Сейчас мне достаточно вспоминать лицо Герба, исказившееся тем особым выражением; достаточно вспоминать, как паясничал Брайан в тени достоинства Герба, как я сама сверлила Герба изумленным взглядом, надеясь, если получится, поймать его на удочку, а потом съехаться с ним и остаться рядом. Какой же привлекательной, какой манящей видится перспектива близости с тем, кто непременно откажет. Для меня до сих пор не утратили притягательности мужчины такого типа, от которых многого ждешь, а потом неизбежно упираешься в глухую стену. Мне до сих пор хочется кое-что для себя уяснить. Не факты, нет. И не теории.
А тогда, после некоторых раздумий, у меня возникло желание что-нибудь сказать Гербу. Подсев к нему, пока общая беседа еще не заглушала слов, я улучила момент, когда он не говорил сам и не слушал другого.
– Жаль, что вашему другу пришлось уехать.
– Ничего страшного.
Герб ответил с добродушной насмешкой, которая отбила у меня всякую охоту соваться в его личную жизнь. Он видел меня насквозь. Наверняка он не был обделен женским вниманием. И умел ставить заслон.
Лили еще немного подпила и стала рассказывать, как они с лучшей подругой (та давно от печени померла) однажды переоделись мужиками и отправились в пивную, чтобы проникнуть на мужскую половину, за дверь с надписью «Только для мужчин», – хотели поглядеть, как там и что. Сели в уголке, по сторонам зыркают, ушки на макушке – никто ничего не заподозрил, да только вскоре возникла небольшая загвоздка.
– Куда, спрашивается, нам было по нужде сходить? Пойдешь на другую половину и прямиком в женскую уборную – мало не покажется. Пойдешь в мужскую – кто-нибудь, неровен час, заметит, что мы не так оправляемся. Но пиво-то наружу просится, черт бы его подрал!
– Чего только по молодости лет не бывает! – сказала Марджори.
Тут нам с Морджи со всех сторон начали давать советы. Говорили, чтобы мы своего не упускали, пока молоды. Говорили, чтобы держались от греха подальше. Говорили, что все когда-то были молоды. А Герб сказал, что мы тут здорово сработались и потрудились на славу, но он рискует навлечь на себя гнев мужей, если сейчас же не отправит женщин по домам. Марджори и Лили выразили равнодушие к мнениям своих мужей; Айрин заявила, что она-то своего любит и пусть никто не верит, будто его на аркане приволокли из Детройта, чтоб на ней женить, – это просто злые языки болтают. Генри сказал: покуда силы есть – живи да радуйся. Морган с чувством пожелал всем счастливого Рождества.
Когда мы вышли из «Индюшкина двора», на улице валил снег. Точь-в-точь рождественская открытка, заметила Лили, и впрямь: вокруг уличных фонарей и цветных гирлянд, которыми жители украсили дома, плясали снежинки. Морган усадил в свой грузовик Генри и Айрин, чтобы развезти их по домам и тем самым уважить возраст первого и беременность второй, а также близкое Рождество. Морджи побрел напрямик через поле, а Герб зашагал по дороге, склонив голову, сунув руки в карманы и слегка раскачиваясь, будто под ногами у него была палуба озерного парохода. Тогда мы с Марджори и Лили, как давние приятельницы, взялись под руки.
– Душа песен просит, – сказала Лили. – Что споем?
– Может, «Мы, три короля»? – подсказала Марджори. – «Мы, три потрошительницы»?
– «Мечтаю я о снежном Рождестве».
– А чего о нем мечтать? Вот же оно!
И мы запели.
Катастрофа
Декабрьским днем Франсес медлит у окна второго этажа средней школы в Ханратти. Идет 1943 год. Одета Франсес по последней моде: темная клетчатая юбка, на плечах – такая же, только окаймленная бахромой шаль с убранными за поясок юбки углами; атласная блуза кремового цвета – из настоящего атласа, материала на грани исчезновения – со множеством перламутровых пуговок спереди и на манжетах. Поначалу, когда Франсес только-только пришла в эту школу музыкальным руководителем, она так не одевалась: тогда мог сгодиться старый свитер с юбкой. Перемены не остались незамеченными.
На втором этаже у нее нет никаких дел. Ее хор поет внизу. Готовя девочек к рождественскому концерту, она не давала им спуску. Вначале – самый трудный номер – «Как пастырь Он будет пасти стадо Свое»
[12]. Потом идут «Хорал гуронов»
[13] (кто-то из родителей настрочил жалобу: хорал, по его разумению, сочинил католик), «Сердца дуба»
[14] (потому что требовалось что-нибудь патриотическое, в духе времени) и «Пустынная песня»
[15] – выбор учениц. Сейчас они поют «Священный город»
[16]. Да, это любимая песня, как у фигуристых мечтательных девочек, так и у дамочек из церковного хора. Школьницы иногда доводили Франсес до белого каления. То закрой им все окна, то открой. То им сквозняк, то дурно от жары. Они с нежностью относились к своим телам, двигались в сумрачном трансе самолюбования, прислушивались к сердечному трепету, обсуждали свои страдания. Первые шаги на пути превращения в женщин. А дальше что? Пышные груди и зады, глупая заносчивость, молочно-восковая спелость, сонливость, упрямство. Запах корсетов, тошнотворные откровения. Жертвенные физиономии в хоре. Все это – унылая замена эротики. Он ведет меня, говорит со мной и называет Своей.
[17]