Но все же она не хотела. Несмотря ни на что, она все же не хотела. Пожалуйста, уберите руку, сказала она в окно. Не надо, пожалуйста, сказала она пням и амбарам. Рука поднялась по ее бедру через край чулка и нашла голое тело, поднялась еще выше, под пояс для чулков, нашла трусики и низ живота. Ноги были все еще сжаты, плотно сдвинуты вместе. Пока ноги были сжаты, Роза могла претендовать на невинность — она ничего не признавала. Она могла по-прежнему верить, что в силах немедленно остановить происходящее. Ничего не случится — ничего сверх того, что уже случилось. Она никогда не раздвинет ноги.
Но она их раздвинула. Все же. Когда поезд пересекал Ниагарскую гряду над Дандасом и пассажиры глядели вниз на доледниковую долину, на рассыпанные беспорядочно, как обломки, холмы, покрытые серебристым лесом, а потом заскользил под горку, к берегам озера Онтарио, Роза сделала медленное, молчаливое и решительное заявление, которое, может быть, столь же разочаровало, сколь и удовлетворило владельца руки. Он не поднял век, его лицо не дрогнуло, а пальцы не колеблясь принялись за потайной упорный труд. Вторжение, приятие, солнечный свет, дробящийся на бескрайних водах озера; мили и мили голых садов вокруг Берлингтона, просыпающихся по весне.
Это был позор, попрошайничество. Но какая в том беда? — говорим мы себе в подобные моменты. Разве это кому-нибудь повредило? Чем хуже, тем лучше, твердим мы, оседлав гребень холодной волны жадности, жадного согласия. Чужая рука, корнеплоды или скромные кухонные орудия, упоминаемые в анекдотах. В мире полным-полно невинных с виду предметов, готовых открыть свое истинное лицо, скользких, услужливых. Роза старалась дышать потише. Она сама не могла поверить в происходящее. Поезд пронес ее, жертву и пособницу, мимо фабрики варенья и джема «Гласско», мимо больших пульсирующих труб нефтяных заводов. И плавно въехал в пригороды, где постельное белье и полотенца для вытирания постыдных пятен похабно хлопали на ветру; где даже дети, казалось, играли на школьных дворах в непристойные игры; где даже водители грузовиков, остановившихся у шлагбаума, радостно тыкали большим пальцем в сжатый кулак другой руки. Такие хитроумные выходки, такие всеми любимые зрелища. Показались ворота и башни Канадской национальной выставки; раскрашенные купола и колонны чудодейственным образом парили на фоне розового неба закрытых Розиных век. А потом разлетелись праздничным фейерверком. Словно стая птиц — может быть, даже диких лебедей — проснулась разом под одним большим куполом и вылетела наружу, в небо, как взрыв.
Роза прикусила язык. Вскоре по вагону прошел кондуктор, будя пассажиров, возвращая их к жизни.
В темноте под вокзалом священник Объединенной церкви, освеженный отдыхом, открыл глаза, сложил газету и предложил Розе помочь ей надеть пальто. Его галантность была самодовольной, пренебрежительной. Нет, сказала Роза больным языком. Он поспешил наружу из вагона, опередив ее. На вокзале Роза его не видела. Она вообще больше никогда его не встречала. Но он оставался, если можно так выразиться, на посту, всегда готовый скользнуть на место в критический момент, несмотря на существование — чуть позже — мужа или любовников. Что было на его стороне? Этого Роза так никогда и не поняла. Простота, наглость, извращенная притягательность человека, которому не хватает не то что красоты, а даже обычной взрослой мужественности? Когда он встал, оказалось, что он еще ниже ростом, чем думала Роза. Лицо — розовое, блестящее. В нем было что-то примитивное, нахальное, детское.
Интересно, он в самом деле священник или соврал? Фло говорила про людей, которые одеваются как священники, а на самом деле таковыми не являются. Про настоящих священников, одетых не как священники, она не говорила ничего. Или — еще страннее — про людей, которые не настоящие священники, но притворяются настоящими, но одеты в обычную одежду. В любом случае то, что Роза подошла так близко к определенной возможности, было чрезвычайно неприятно. Роза шла по центральному вокзалу, и полотняный мешочек с десятью долларами терся о ее кожу. Роза знала, что будет чувствовать это трение целый день напролет, как напоминание.
Она не могла не вспоминать наставления Фло — даже теперь. Поскольку Роза была на центральном вокзале, она вспомнила рассказ Фло про девушку по имени Мэвис, которая работала здесь, на вокзале, в сувенирном магазине, когда сама Фло трудилась тут же в кофейне. У Мэвис были бородавки на веках, которые выглядели как зарождающийся ячмень, но они не превращались в ячмень, а проходили сами. Может, Мэвис их удаляла — Фло ее не спрашивала. Без бородавок Мэвис была очень красивая. Она была похожа на одну известную киноактрису того времени. Актрису звали Фрэнсис Фармер.
Фрэнсис Фармер. Роза никогда про такую не слыхала.
Да, так ее звали. И однажды Мэвис пошла и купила себе большую шляпу с полями, закрывающими один глаз, и платье целиком из кружева. И поехала на выходные в Джорджиан-Бэй, в пансионат на берегу залива. Она записалась там под именем Флоренс Фармер. Чтобы все подумали, что она на самом деле та актриса, но назвалась Флоренс, потому что приехала отдыхать и не хотела, чтобы ее узнали. У нее был мундштук для сигарет — черный с перламутром. Ее могли арестовать, сказала Фло. За такую наглость.
Роза едва удержалась, чтобы не пройти мимо сувенирного магазина и не посмотреть — вдруг Мэвис до сих пор там работает и Роза сможет ее узнать. Розе казалось, что это достойный восхищения поступок — так преобразовать себя. Рискнуть; сделать так, чтобы тебе это сошло с рук; отправиться на нелепые приключения в своей собственной шкуре, но под совсем новым именем.
Деванищенка
Патрик Блэтчфорд был влюблен в Розу. Это стало у него навязчивой идеей, доходящей до фанатизма. Для Розы его чувство было источником непрестанного удивления. Патрик хотел на ней жениться. Он ждал ее после занятий, вдвигался в пространство и шел рядом, так что всем желающим с ней поговорить приходилось считаться с его присутствием. Он молчал, когда рядом были друзья или однокурсники Розы, но пытался встретиться с ней глазами, чтобы холодным удивленным взглядом выразить свое мнение об их разговоре. Розе это льстило и в то же время пугало ее. Девочка по имени Нэнси Фоллз, подруга Розы, неправильно произнесла при нем фамилию Меттерних. Потом Патрик сказал Розе: «Как ты можешь дружить с подобными людьми?»
Нэнси и Роза вместе пошли и сдали кровь в больнице Виктории. Каждой заплатили по пятнадцать долларов. Бо́льшую часть денег они потратили на вечерние туфли — сексапильные серебристые сандалии. Потом — поскольку от сдачи крови наверняка худеешь — девушки пошли и съели мороженого с горячей шоколадной подливой в кафе Бумерса. Почему Роза не смогла заступиться за Нэнси перед Патриком?
Патрику было двадцать четыре года, он учился в магистратуре и собирался стать преподавателем истории. Он был высокий, худой, светловолосый и красивый, несмотря на бледно-красное родимое пятно, которое каплями стекало по виску и щеке. Патрик извинился за это пятно и сказал, что с возрастом оно поблекнет. Когда ему будет сорок, оно исчезнет совсем. Его не родимое пятно портит, подумала Роза. (Что-то действительно портило его красоту или, во всяком случае, уменьшало ее; Розе все время приходилось напоминать себе, что Патрик красивый.) В нем была какая-то нервозность, дерганость, разлад. Когда он нервничал, его голос срывался, а в присутствии Розы он, кажется, нервничал все время. Он сбивал тарелки и чашки со столов, проливал напитки, опрокидывал вазочки с арахисом, рассыпая содержимое, словно комик. Он не был комиком; его устремления были весьма далеки от этого. Он приехал из Британской Колумбии. Его семья была богата.