Усевшись кружком вокруг стола, мы пили чай и слушали историю Люси. Она наконец смогла рассказать нам о том, кто она такая, про свою семью, друзей и про свою школу в Нью-Йорке, про ушедшего на фронт отца, который сейчас лежал раненый где-то в госпитале под Лондоном, в Англии. Она запомнила название – госпиталь Бервуд, – потому что дома, в Америке, рассказала она, у них был летний дом с точно таким же названием в штате Мэн.
Она рассказала нам о том, как была потоплена «Лузитания», как ее мать, Брендан и еще множество людей утонули, и малышка Селия в их числе, и как Вильгельм на своем китокорабле появился из моря, чтобы спасти ее. Наверное, потому, что память только что вернулась к ней, она рассказывала обо всем этом так, как будто заново видела и переживала все это, рассказывала так живо и в таких красках, что я словно сам пережил все это вместе с ней. Думаю, мы все это словно сами пережили.
Сейчас все уже разошлись – Вильгельма Кройца под конвоем отвели в гарнизон, откуда его, вне всякого сомнения, ждет отправка в лагерь для военнопленных на Большую землю. Все, кто знает, что он сделал для Люси – или, вернее, как нам всем теперь известно, для Мерри, – надеюсь, будут помнить его как хорошего немца, добросердечного немца – не сомневаюсь, одного из многих. Даже в разгар этой чудовищной войны мы ни в коем случае не должны забывать этого, не должны забывать его.
Мисс Картрайт, которая была восхищена историей Мерри точно так же, как и все остальные, снова оставила мне на ужин свой «вкуснейший рыбный пирог». Она прекрасно знает, что я его не люблю. Но утверждает, что рыбные пироги полезны для здоровья и я должен их есть. Поэтому я подчинился, запив его кружкой пива. Сейчас я сижу у камина и пишу эти строки, глядя на огонь, куря свою трубку и думая, что, пока в этом мире есть такие люди, как Уиткрофты, Мерри Макинтайр и Вильгельм Кройц – и миссис Картрайт, несмотря на ее рыбные пироги, – все с миром будет в порядке, как только кончится эта война. Пожалуйста, Господи, если Ты существуешь, пусть она кончится поскорее.
Глава двадцать седьмая
Конец всего и новое начало
А теперь заканчивается дневник доктора Кроу и начинается рассказ моей бабушки. Дальнейшее повествование – диктофонная запись ее истории в ее собственном изложении, слово в слово. Я сделал эту запись около двадцати лет назад в Нью-Йорке. Дед тоже при этом присутствовал, но он всегда утверждал, что главная героиня тут скорее бабушка, нежели он, и в любом случае она всегда рассказывала лучше, чем он. Ее воспоминания о детстве оставались кристально четкими, однако же при этом она не могла вспомнить, куда десять минут назад положила свои очки и где у нее в буфете сахар. В ту пору ей было девяносто четыре года. Дед и бабушка умерли вскоре после этого, один за другим. Та моя встреча с ними стала последней.
Бабушка. Записано в Нью-Йорке 21 сентября 1997 года
Я постоянно задавалась вопросом: почему вновь пришла в себя и обрела утраченный дар речи и потерянную память именно в тот миг в доме доктора Кроу на Сент-Мэрис? Когда я думаю о прошлом – а в моем возрасте я ведь, в сущности, только и делаю, что о нем думаю, – то прихожу к выводу, что это произошло ни в коем случае не в один миг. Многие недели и месяцы до этого я была никем в чужом и непонятном мире. Время от времени в моем мозгу мимолетными вспышками мелькали воспоминания из какой-то другой, предыдущей жизни – спутанные и расплывчатые картины моего прошлого. Я могла говорить, но лишь во сне. В этих снах я знала, кто я и кто все остальные, помнила всех людей и все места, с которыми была связана моя жизнь: маму и папу, дедулю Мака и тетю Уку, Пиппу, мисс Винтерс и всех остальных из моей школы, статую в Центральном парке, Бервуд-Коттедж, Брендана, «Лузитанию», подводную лодку и Вильгельма – в моих снах я видела всех их, как наяву.
Как это происходит – для меня загадка, но во сне я сознавала, что сплю и что все то, что мне снится, – чистая правда и существует на самом деле. И я всегда обещала себе, что, когда проснусь, буду помнить все это: помнить, кто я такая, помнить, как говорить. Но потом, проснувшись, я ничего не помнила и ничего не могла. Я словно блуждала в тумане, и этот туман стоял у меня в голове и никогда не рассеивался. Понимаешь, да? Я и сама-то не очень понимаю.
Я точно знаю, что, если бы не Альфи, в первую очередь не Мэри с Джимом, не дядя Билли и доктор Кроу, я до сих пор блуждала бы в этом тумане. И никогда не вспомнила бы, что до того, как я попала на Силли, у меня была другая жизнь, в которой меня звали Мерри Макинтайр, а вовсе не Люси Потеряшка. И знаю, что, если бы не Вильгельм Кройц, меня вообще бы не было в живых.
В тот день, в доме доктора Кроу, рассказывая им мою историю, я почти чувствовала, как размыкается что-то в моем мозгу, выпуская на волю запертые воспоминания. Передо мной распахивался целый мир, мой мир – мир, к которому я принадлежала, мир, который наконец-то был мне понятен. А когда я услышала собственный голос, мне захотелось петь. Туман рассеялся. Я летела сквозь него по воздуху, на свет.
Когда я окончила свой рассказ, последовал всего один вопрос. Задала его Мэри, или матушка Мэри, как я впоследствии стала ее называть.
– Но я не понимаю одного, – произнесла она. – Когда я впервые тебя увидела в тот день на берегу, полумертвую, когда Альфи с Джимбо привезли тебя с Сент-Хеленс, ты заговорила. Ты произнесла всего одно слово. «Люси». Ты сказала, что тебя зовут Люси.
– «Люси» – это я про корабль сказала, – объяснила я. – Так называли «Лузитанию». Помните моего друга Брендана? Он всегда называл ее «Люси». И все, кто на ней работал – стюарды, матросы, кочегары, – все они тоже звали ее «Люси». «Ласточка Люси», а Брендан иногда еще говорил: «Лапочка Люси». Наверное, я просто пыталась сказать вам название корабля.
Миссис Картрайт, беспрерывно лившая слезы, помнится, тогда сказала мне, что я очень храбрая девочка, и за мою храбрость выдала мне к чаю огромный кусок пропитанного сиропом лимонного кекса – он был куда больше того, что достался Альфи, к немалой моей радости и к его огорчению. Каждый получил по куску, и Вильгельм тоже, потому что он был, как заявила прямо ему в лицо миссис Картрайт, «хороший фрицушка, совсем не такой, как все эти поганые гансы».
Когда вскоре после этого за Вильгельмом явились солдаты, чтобы увести его прочь, он поднялся и, держась очень прямо, склонил передо мной голову, назвал меня «фройляйн» и сказал, что надеется, что когда-нибудь мы с ним снова встретимся и что он никогда меня не забудет. Я не знала, что ему ответить. Думаю, я была слишком взволнована, чтобы говорить. Потом его увели. Больше я никогда его не видела. Не знаю, забыл он меня или нет, надеюсь, что нет, потому что я точно никогда его не забывала.
Под вечер мы все вместе отправились домой на «Испаньоле». Доктор Кроу проводил нас до пристани. Он пообещал, что свяжется с госпиталем Бервуд под Лондоном – он был уверен, что сможет найти кого-нибудь, кто знает, где это, – и сообщит папе, что я жива и здорова. Свое слово он сдержал, но на это ушло довольно много времени, и, к сожалению, когда это известие дошло до госпиталя, папы там уже не было.