Бипа он встречал так же весело, но с нескрываемым пиететом: «Замрите, дамы и господа! К тебе это тоже относится, мистер расстегнутая ширинка! И к вам, мадам картошка-фри, у вас кетчуп на подбородке, при всем моем уважении. Вон тот невысокий господин у входа, вы можете рассмотреть сейчас его шляпу, гениальнейший и умнейший из всех людей, которых мне довелось повидать на своем веку. Привет, Бип!» Бип загорался широкой улыбкой. С нами Ижак церемонился меньше: «А вот и красавица Саломэ со своим Иродом! Как дела, Тим? Лева, когда ты сострижешь, наконец, свои космы? И к чему эта борода? Посмотри на меня – гладкий и гадкий, как пасхальное яйцо. Малявочка (это ко мне), лапушка моя, я думал ты никогда не явишься к дяде Ижаку! Протискивайся быстрей между этими субчиками в джинсах! Осторожно, охламоны, не растопчите мне малявочку!»
И меню, и музыка в «Балаганчике» были никудышные, интерьер казался невообразимым коктейлем всевозможных стилей, школ и направлений, объединенных неприкаянностью вещей, отошедших в прошлое, – эклектика в строительных лесах времени. Здесь было шумно, накурено, пиво разбавляли с той же детской непосредственностью, что и бензин на заправке, но никто не обращал на это внимания. Сюда ходили «на Ижака», как ходят на оперных див или звезд балета, ходили получить свою порцию издевок и с извращенным сладострастием наслаждались ушатами грязи, один за другим на них выливаемыми. Устами Ижака глаголила истина. В «Балаганчике» царила правда и ничего кроме правды (местные журналисты, смекнув, что к чему, день и ночь паслись здесь в ожидании сенсаций).
Когда-то, давным-давно, на заре своей беспокойной юности, в «Балаганчике» танцевали Чио с Тимом. Занятие это они бросили, уйдя на покой несколько лет назад. «Все мы теперь на покое», – любил повторять Бип. Чио была тогда Соломией, Тим – Артемием. «Это было время всего настоящего – имен, чувств, движений, – сокрушался Тим. – Все звали меня Артемием, ну, в крайнем случае, Артемом, а не этой собачьей кличкой. Да, были времена! Видела бы ты Чио! Что эта вертихвостка вытворяла на сцене! Ураган, а не женщина!» «А как она падала на шпагат!» – качал головой Лева. «Крику было много», – ухмылялся Бип.
Соломия стала Чио-сан с легкой руки Бипа, так же, как и я стала Жужей. «Здесь все сменили имена, – сказал он одним мартовским вечером, придя ко мне в комнату. – Все, кроме Памелы. Пора и тебе что-нибудь подыскать». Так и появилась Жужа.
Чио к своему настоящему имени относилась с неприкрытым презрением. «Соломия! Бред какой-то!» – фыркала она. И в голове не укладывалось, как можно ненавидеть это древнее и прекрасное имя, с таким легкомыслием предавать его анафеме. Я пыталась убедить ее исправить несправедливость, возобновляя время от времени набивший оскомину спор.
– Ну какая из меня Соломия? – возражала в таких случаях Чио, допивая остатки вина из чужих бокалов.
– Действительно, никакой, – поддакивал Тим, брезгливо морщась.
На «прекраснейшую и очаровательнейшую Баттерфляй», в честь которой и была названа, Чио походила разве что силой своего таланта. В ней было много от другой Саломеи – магия тела, не голоса. Чио-Соломия была необыкновенной танцовщицей. Много лет назад Тим (тогда начинающий, но уже довольно успешный танцор) заприметил ее в одном замурзанном магазинчике, каких так много еще в нашем «частном секторе»: с линялой вывеской, грязными окошками, всегда настежь открытой дверью, в летние месяцы задрапированной в желтоватую марлю от мух, и тем особым родом зефира в картонке у самой кассы, который только в таких забытых Богом мазанках и встречается. Эти бледные магазинчики с медово-кислым душком встречаются все реже и реже – никто не ценит раритетов, пока не становится слишком поздно. Вот там-то, в синем субреточном фартуке прохаживаясь под полками с тушенкой, и колдовала будущая звезда кабаре, наповал разя редкого покупателя дешевенькими духами. Тим, ценитель всяческого винтажа, шлялся в то лето по городу, прощупывал его. Он искал школу, в которой учился те пять с половиной месяцев, которые они с родителями прожили в нашем городе, и, проходя мимо магазина, решил спросить дорогу. А войдя, увидел Чио (тогда еще Солошку), отплясывающую с веником. «Явился, как черт из табакерки», – говорила Чио. «Когда она сказала, что ее зовут Солоха, я себя примерно им и почувствовал, – ухмылялся Тим. – Что за девушка, вы себе представить не можете! Волосы мочалкой, губы горят, ресницы частоколом, и бусы, брошки, браслеты... Но, конечно, если б не эта пляска с метлой и не имя, не стал бы я ей Луну предлагать». Тим взял ее в свою труппу и учил всему, что знал сам. «Учить ее было одно удовольствие. От меня требовалось только снять с нее кое-какие путы, там отполировать, тут заштукатурить. Размотать эти ее брошки с бусами». Чио было девятнадцать лет.
Чио родилась в каком-то селе, название и месторасположение которого, по ее словам, выветрились из ее головы еще в тот момент, когда она с чемоданом в руке одной ветреной ночью вышла за отчие ворота. О самом отче она говорила только, что «он был скучный, самый обыкновенный человек, и задумчиво добавляла: «Он умер, наверное». Мать, непоседливая почитательница Пуччини и Крушельницкой, исчезла из ее жизни, когда маленькой Соломии было четыре года три месяца и два дня («я отлично все помню»), не оставив девочке ничего, кроме причудливого имени. «И правильно сделала! Я тоже сбежала из этой дыры, как только подвернулась такая возможность. Ей было скучно с нами – с отцом и со мной, – мы были до жути обыкновенные», – говорила Чио. Обыкновенности эта взбалмошная женщина боялась больше, чем пауков, больше даже, чем соседских, темно-коричневых от выпитого чая старушонок, которые раздавали советы и вынюхивали по углам.
Взбалмошную женщину звали Майя. Где, под каким волшебным деревом откопал ее угрюмый и тусклый Чиин отец, просто уму непостижимо. Майя нигде не работала, не умела приспосабливаться, готовить и смеяться. «Она вообще ничего не умела, – заявляла Чио, сверкая глазами. – Когда папа уходил к своим тракторам, мы оставались вдвоем. Только я и она – на целый, огромный, сказочный день. Вранье, что дети ничего не запоминают. Я помню все, каждое ее движение помню. Она садила меня на подоконник, а сама усаживалась на полу и читала какие-то свои книжки (они исчезли вместе с ней), и курила, и крутила пластинки – Крушельницкую, без конца, день напролет одну только Крушельницкую. Она никогда со мной не разговаривала, словно меня и нет вовсе. Я знала, что ей скучно со мной. А потом, однажды ночью, она исчезла. И я, как только смогла, исчезла тоже». «Послужной список у Чио поистине, – говорил Лева. – Она работала посудомойкой, кондуктором, кассиршей, торговала хурмой и гнилыми яблоками и даже умудрилась проработать несколько недель уборщицей в психдиспансере. Так что, когда они встретились с Тимом, дела ее явно шли на поправку. Когда кто-нибудь спрашивал у Чио о жизни до сцены, она неизменно отвечала: «Я всю жизнь танцевала», и в этом не было ни капли лжи».
Отношения с Тимом были еще одним ярким пятном на импрессионистском полотне Чииной жизни, пятном болезненным и тщательно замалчиваемым. Знаю только, что было время, когда эти двое всерьез намеревались пожениться, но накануне торжественного события разразился жуткий скандал (как-то связанный с абсентом), после которого всякие узы между ними стали немыслимы. Бывают такие истории – краткие вспышки вселенского безумия, которые переворачивают все вверх дном. Бип любил по этому поводу эффектно ввернуть в разговор историю о двух девушках-одногруппницах, вследствие одной из таких вспышек на всю жизнь друг друга возненавидевших: «Они познакомились, точнее, впервые увидели друг друга в туалете: одна была в кабинке, а вторая в эту же кабинку пыталась войти – дернула дверь, и хлипкая защелка, не выдержав, отвалилась. И вот, представьте себе такую картину: одна, без штанов, судорожно тянет дверь на себя, вторая, полностью одетая, ошеломленно пялит на нее глаза. Они так никогда друг дружку и не простили. У жизни своеобразное чувство юмора».