Ну, вы слышали эту русскую мову в исполнении Александра Григорьевича. Но дело не только в Александре Григорьевиче и даже не столько. В сегодняшней сплошь русскоязычной Белоруссии 80 % населения уверенно идентифицирует себя как белорусов. То есть получается, что люди говорят на одном языке, а думают на другом. Так, что ли? Нет, не так. Получается, что в данном конкретном случае не язык определяет национальность, а культура и почва. Но что такое белорусская культура на русском языке, я не знаю. По-моему, по-русски здесь поет только попса. Все, что от души – рок, рэп, – поется по-белорусски. И это заставляет меня обеспокоиться не только судьбой белорусского, но и русского языка, языковой и культурной ситуацией в целом.
Саша Барташевич, как выходец из элиты (отец – физик, мать – сотрудница Института белорусского языка), в детстве говорил только по-белорусски. Воспитывали его деревенские бабушка с дедушкой, это тоже понятно – белорусская элита опирается на деревню и хутора, на почву, с городом у нее серьезные разноречия. В результате мы имеем конфликт двух культур, почвеннической и индустриальной, усугубленный двуязычием и периферийностью здешней городской культуры по отношению к России и Польше.
Так вот, говорил себе Саша по-белорусски, а в школу его отдали русскую. Первое время он просто ничего не понимал, только плакал. Потом обвык, заговорил по-русски и говорит до сих пор. В начале 90-х, когда он поступил в институт, белорусская профессура пыталась общаться с Барташевичем по-белорусски, но без взаимности – Саша ушел в несознанку и упорно отвечал на своем великом и могучем (он у него и впрямь чудо как хорош).
– Но почему, Саш? Почему бы не потрафить профессору? Это же твой первый язык?!
– Из принципа, – отвечает Саша, обидчиво поджимая губы.
– Упрямее белорусов только ослы, – комментирует супруга Ира.
– Да, я белорус, – соглашается Барташевич. – Природный, стопроцентный белорус. Но я не знаю, что это значит. Не знаю, что значит «быть белорусом», – Саша смотрит на меня, в глазах беспомощность и мольба. – Объясни, если можешь. Только без баек про белорусов Гедимина и Витовта. То, что талдычат националы, меня не колышет…
Объяснить не берусь, хотя национальные радикалы мне тоже несимпатичны. Во-первых, под белорусизацией они понимают торжество почвеннической культуры над городской, а это насилие и глупость – конфликт культур дает искру, сообщает движение культурной жизни. Во-вторых, я не уверен, что страна, 80 % населения которой отождествляет себя с белорусской нацией, нуждается в белорусизации. Ей нужны закон и свобода, а не очередная ломка основ. Сколько можно? Один раз уже поскользнулись – разве не так? Именно на русском языке въехал во власть нынешний президент, чего лично я, русский писатель, никогда не прощу так называемым «демократам». Хороши «демократы», которых по части свобод обошел Александр Григорьевич Лукашенко! Язык суть базисная программа личности; зачем отказываться от программы, коей вписаны на небеса наши души? Чтобы ее, как знамя, поднял какой-то неугомонный прохвост?!.. Не понимаю.
А в-третьих, это только для государственных чиновников, для глухих бездарей и тупых бездельников двуязычие создает проблемы. Нормальных людей двуязычие обостряет. Полифония жизни в двуязычных странах роскошнее. Такая среда постоянно оттачивает людей, сообщая им большую гибкость, большую цепкость памяти и остроту ума, большую разносторонность, нежели в моноязычных странах. Вот почему я убежденный империалист – империя многоязыка. Я русский империалист, поскольку в детстве не задумываясь переходил с русского на литовский, с польского на идиш – я владел всеми языками нашего двора. Я русский империалист, обожающий эфиопа Пушкина, первым языком которого был французский.
А в Белоруссии двуязычие придушили.
В чистенькой Лиде, в которой до сих пор почему-то нет памятника замечательному русскому писателю Владимиру Богомолову, прославившему этот город навеки, в аккуратной чистенькой Лиде я общался с активистами Объединенной гражданской партии – одного из немногих оппозиционных движений, выступающего за двуязычную, полифоническую Беларусь. Мы сидели, под надзором двух застенчивых «топтунов», на ступенях местного Польского Дома. Говорили о том, что до тех пор, пока оппозиция не заговорит по-русски, она будет говорить в пустоту. Один из собеседников, имея в виду ситуацию с белорусским языком, сказал следующее:
– Мы его теряем. Думаю, что ситуация необратима. Для белорусского языка это не просто исход, а исход летальный…
Помнится, я возразил на это, что смерти нет. Для языка смерти нет тем более, потому как язык – это душа, а душа, как известно, смерти не имет. Собеседники посмотрели на меня с укоризной: они сами были оригиналами, но от московского гостя ожидали большей солидности.
Смерти нет.
Я вспомнил об этом, когда проезжали Хатынь. Налево за Хатынью уходит шоссе на Глубокое и Шарковщину, там еще несколько мемориалов сожженным деревням. А перед Шарковщиной есть поворот на деревню Лужки. В середине XIX века в Лужках родился и вырос упрямый еврей Лазарь Перельман, он же Элиэзер Бен-Йегуда. Его именем названа главная улица Иерусалима.
Лазарь был способным ребенком. Его отправили учиться в ешибот – высшее религиозное училище, готовившее раввинов. Оттуда он сбежал и поступил в русскую гимназию, которую в 1877 году окончил экстерном. В том же году Россия объявила войну Оттоманской империи, чтобы помочь обрести свободу братьям-болгарам (здесь нелишним будет напомнить, что в обеих мировых войнах братья-болгары выступали на стороне Германии). Возрождение древнего Болгарского царства настолько поразило юношу, что он подумал: а чем, собственно, евреи хуже болгар? В результате Бен-Йегуда выучился на врача и вместе с женой Деборой отправился в Палестину возрождать древний Сион. Там у молодых супругов родился сын, которого назвали, естественно, Бенционом.
Возрождению Сиона, по прозрению Лазаря, должно было предшествовать возрождение иврита – древнееврейского языка Библии. Иврит считался мертвым, письменным языком – общаться на нем было практически невозможно, поскольку в нем не было слов для обозначения известного количества бытовых и социальных понятий, появившихся за последние две тысячи лет. Сами евреи разговаривали либо на идише, верхнерейнском диалекте немецкого языка, либо на языках стран расселения. Случалось, что два еврея, встретившись в Палестине, не могли друг с другом поговорить. Такую трагедию даже страшно себе представить.
Супруги поклялись, что Бенцион станет первым ребенком, для которого иврит будет родным языком. Они по ходу изобретали слова, слишком приземленные для святых текстов, но жизненно необходимые любому младенцу: «кукла», «мороженое», «кисель», «яичница», «полотенце». (Судя по слову «мелафефон», подразумевающему огурец обыкновенный, пафоса было хоть отбавляй.) Когда приходили гости, не владевшие ивритом либо не желавшие принимать участие в этом истязании ни в чем не повинного младенца, Беню отправляли в другие комнаты: ребенок должен был слышать только иврит. Предание говорит, что ему не разрешалось слушать «ни птичий щебет, ни лошадиное ржание, ни ослиный рев, ни трепетание крыльев бабочек, ибо и они, в конце концов, чужие языки, во всяком случае, не иврит».