Было что-то отлакированное в этом крытом рынке, какое-то искусственное покрытие истины. И наоборот: чего-то такого не было, что по определению присуще любому рынку. Я очень даже не сразу понял, чего.
Первым делом бросалось в глаза отсутствие южан. То есть их совсем не было: ни кавказцев, ни азиатов. Даже за прилавками с орехами и сухофруктами, даже на дынях и шаурме сидели пухленькие сероглазые потомицы кривичей – барышни явно в азербайджанском вкусе, но все-таки не южанки. К одной такой красавице, торговавшей арбузами, на моих глазах подошел быковатого вида блондин с ржавьем на шее, потребовал, чтоб она «ширше» улыбалась клиентам, и продолжил обход владений. Я проводил его внимательным взглядом: согласитесь, такое от быков услышишь не часто, тем более от наших быков.
Отсутствие южан – наверное, оно способно выжать слезу умиления у любого российского обывателя, задолбанного монополией кавказцев на рынках. И все-таки есть в этом что-то неестественное и неприятное, ощущение какой-то насильственной стерилизации. Рынок без южан подобен плову без специй – не плов, а каша с мясом. Невольно вспомнился рассказ одной старинной подруги о премьере какого-то российского фильма в Вильнюсе: «Я смотрела в зал и чувствовала, что с аудиторией что-то не то, – говорила подруга. – Вроде бы полный зал, но явное ощущение провала. Потом поняла: нет семитских лиц. В этом вильнюсском кинозале на премьере фильма не было ни одного еврея».
На моей премьере не было ни одного кавказца, и я тоже ощущал себя на грани провала: шпион, утративший связь с реальностью. Разговор с заместителем директора рынка по идеологической работе (нет, это не моя шиза – есть, есть на Комаровке такая должность) ничего не прояснил. В Надежде Ивановне я нашел достойного противника, профессионала старой райкомовской закваски, с первого взгляда вычислившего во мне агента иностранных разведок. Тем не менее она не выдала себя ни жестом, ни словом; ее рассказ о работе рынка можно было смело вешать на уши в виде лапши обыкновенной. Главной тайны Комаровского рынка я так и не выведал. Прямого вопроса про отсутствие южан Надежда Ивановна не расслышала – хотя позже и по другому поводу отметила, что рынком можно управлять только твердой рукой, как это делают «наш президент» и «наш директор». Это был завершающий аккорд: акула управляемого рынка процедила меня сквозь зубы, как мелюзгу, и утратила интерес к беседе.
Стоя перед главным входом, я тупо разглядывал бронзовую скульптуру торговки семечками. Грудастая бабуся кормила с руки бронзового воробья, другая птичка сидела у нее на плече. Трудно было поверить, что я нахожусь на территории союзного государства. В этой части света не было места бронзовым скульптурам на рынках. И я никогда не видел, чтобы торговки семечками кормили птиц. Все-таки тут было что-то не так.
Не только южан не было на Комаровском рынке. Не было нищих, беспризорников и цыган, не было стихии купли-продажи, хмельного рыночного азарта. Не было подноготной – той самой подноготной большого города, ради которой я шел на рынок. (Мысль о том, что сам город может быть кем-то столь тщательно отпедикюрен, тогда еще не приходила мне в голову.) А ослепительно белый подрясник послушницы, собиравшей пожертвования на строительство храма в Ждановичах, наводил на мысль, что его выдают со склада вместе с остальной униформой.
Здесь были грубо осквернены все ценности либерализма. Здесь были попраны основы рыночной экономики: на государственном предприятии, именуемом рынком, частные предприниматели торговали в основном продукцией государственных предприятий. Здесь на пару свирепствовали санэпидконтроль и Надежда Ивановна Журко, замдиректора рынка по идеологической работе. И все это, не в пример нашим грамотно приватизированным московским рынкам, работало как часы. Работало к вящему удовольствию обывателя, а не заезжих чужан.
Было от чего потерять голову.
Глава третья Будущее прошедшего времени
За две недели в Минске я выпил немало водки и здорово поумнел, хотя водка тут похуже российской. Поумнел в том смысле, что сегодняшняя Белоруссия возвращает нас, рожденных в СССР, на исходные позиции, то есть лет на пятнадцать назад, и предлагает будущее другого плана. Российская история обожает выкидывать коленца – а здесь, в Белоруссии, она шагает прямо, как по проспекту (кажется, был такой персонаж в городе Глупове, обожавший «прешпекты»). Короче, тут попадаешь в эдакое future in the past – будущее прошедшего времени – в альтернативное будущее без ельцинских загибонов и путинских перегибов, без этой стопудовой российской кармы. Не удивительно, что мне, взрослому пятидесятилетнему мужику, Минск показался роднее Москвы и Вильнюса (те рванули со старта, а мы с Минском по-стариковски плетемся шагом; они в будущем, а мы в настоящем). Тут невольно поумнеешь и невольно запьешь.
А еще я окончательно запрезирал средства массовой информации – как наши, российские, так и западные. Потому что здешняя жизнь примерно так же отличается от того, что пишут о ней на Западе и Востоке, как морская свинка от дикого кабана. Что до белорусских СМИ, то они – «по делам их» – доведены до совершенно ублюдочного состояния и достойны более жалости, чем презрения. Впрочем, здесь газет не читают – во всяком случае, на улицах и в метро человек с газетой скорее нонсенс, чем правило. Подозреваю, что эту заразу в Минске искоренили надолго.
Про СМИ выскочило не случайно – коготок увяз. Осмотревшись в Минске, я созвонился с тремя московскими изданиями и получил сразу несколько авансов под очерки современной белорусской жизни. Эта тема оказалась востребованной. Мне переслали деньги, кое-какие контакты (в основном почему-то в диссидентских кругах), я снял квартиру в центре и стал обживаться в собственном параллельном будущем. И до того, надо сказать, обжился, что уже сейчас готов ностальгировать. Представьте, что вас возвращают лет на пятнадцать назад и предлагают начать сначала – от таких предложений, как правило, не отказываются. Вы возвращаетесь и видите, что реализуется совсем иной сценарий будущего – не тот бессмысленный и беспощадный, который вы знаете назубок, а просто другой. Возможно, еще более бессмысленный, но определенно не столь беспощадный, как в России или Литве. Здесь строят утопию – архаический вариант будущего. От таких дел у кого угодно поедет крыша.
Как-то на рассвете я проснулся от оглушительных раскатов грома. Молнии сверкали одна за другой, хлестал ливень, хором свиристели машины. Со двора слышались веселые голоса и смех – выглянув в окно, я увидел две парочки, полуголых юношей и девушек, беззаботно резвящихся под дождем. Было странное ощущение нереальности, как будто прокручивается эпизод полузабытого фильма середины шестидесятых – фильма не про настоящее настоящее, а про должное настоящее. Героини Марлена Хуциева бегали по двору в подвернутых джинсах, сверкая грудками в условных лифчиках. Будь я шестидесятником, я бы бросил все и переехал жить в Белоруссию.
Днем с московским приятелем бродили по промытому до блеска центру. Аккуратно постриженные скверы сияли как новенькие. На улице Карла Маркса дорожники подсыпали гравий под обрешетки каштанов – ночью из-под них вымыло почву. Сильно пахло сыростью, свежескошенной травой и сиренью. Я сказал, перешагивая лужу, что Белоруссия – это утопия. «А Туркмения – антиутопия», – хмыкнув, предположил приятель. Мы сели за столик под навесом и заказали по чашке кофе. Московская жизнь вспоминалась как дурной сон.