Я все лучше чувствовал его, но все хуже – себя и все меньше мог слушать, что же он говорит. Я входил в его положение, и мне было неловко, какого черта морочу я голову этому серьезному человеку, у которого без меня полно настоящих дел… Действительно, если бы я еще строчил без передышки, то он бы мог забыть про мой кинжал. А то было совершенно неизвестно, какую из его фраз я подстерегаю…
– Среда – средство воспитания… – говорил он и невольно делал паузу, чтоб я успел записать, а я вдруг не записывал, и он немножко терял нить. Потом усилием воли он прогонял наваждение: – …сохранить национальные традиции и творить сегодняшним днем! – Все-таки всякий раз, как он доводил речь до восклицания, перед ним отчетливо возникало видение карандаша, и он ронял взгляд. Речь его была осмысленна и хороша, и тем более можно было обидеться за каждую фразу, почему она не записана, так же как и удивиться, почему записана другая. Дискриминация, которую наводил в его речи мой карандаш, была ничем не оправдана и несправедлива, как любая дискриминация.
И я, как бы отдавшись слушанию, как бы по-честному отложил карандаш в сторону, настолько поглощенный…
И это не замедлило сказаться.
Он дельно рассказал о перспективах роста города, о том, что существует идея локализации этого роста, чтобы город не разбухал в бессмысленных и бесформенных окраинах, а находил внутренние ресурсы в перестройках, перепланировках, ликвидации отсталых и невыгодных в архитектурном отношении районов. Рассказал о трудностях, стоящих на пути этой идеи, о косности мысли иных деятелей, неистребимой приверженности вчерашнему дню, об административной инерции и лени…
Он легко, без одышки взбирался по ступеням слов на самую кручу, мы одновременно оглядывались вниз с легким головокружением и тогда быстро и плавно соскальзывали по спирали его речи в некую тишину и сумрак паузы, остановленного в задумчивости смягченного взгляда и, отдохнув там под кроной предыдущего периода, начинали взбираться вновь.
Это был уже не тот знакомый мне тип оратора, который получает удовлетворение от ладно скроенной фразы, входящий в речь с мужеством пловца и спелеолога… И вот – выбрался из периода! В конце фразы – слабый свет, как выход из пещеры.
Этот не вползал в пещеру, судорожно нащупывая в аппендиксах «который», «что» и «как» выход из нее, не мочил сандалий в лужицах вводных слов – он работал на открытом воздухе…
– Масштабы еще лет пять назад показались бы мифом. Через день вступает в строй пятидесятиквартирный жилой дом!.. Но именно масштабы и не должны смущать наш разум, поглощая в себе и идею и назначение… Мы уже научились обращать внимание на внешний вид здания, даже на его взаимосвязь с ансамблем, но вот внутренние помещения… Задача сейчас – ликвидировать этот разрыв между комнатой и фасадом!
«Разрыв между комнатой и фасадом» – неожиданно я снова раскрыл книжечку и занес туда эту отважную фразу. Неясное соображение забрезжило во мне, когда я фиксировал слово «разрыв», столь уверенно произнесенное, будто это был узаконенный термин. Я записал эту обычную на первый взгляд фразу, поразившую меня каким-то неуловимым несоответствием между ее смыслом и посторонней отчетливостью ее формы… Смысла, остановившего меня, я так и не уловил, тем более задерживаться было некогда: мой собеседник тоже приостановился с разбегу на этой фразе, потому что именно ее стал фиксировать карандаш после долгого перерыва, а это что-нибудь да значило, и, как человек, обегающий внезапно возникшее препятствие, он метнулся в сторону, сделав вид, что туда-то он и направляется. Мой карандаш оплодотворил эту фразу, она превратилась в завязь, и вот уже созревал, набухая, плод. Мое внезапное недоумение над этой фразой было тут же удовлетворено целой речью, возросшей на ней, и эта речь мне многое объяснила…
– Мы требуем от человека, чтобы он с каждым днем работал лучше и лучше, – говорил он со все большим подъемом, как бы плотнее и устойчивей устраиваясь на окончательно выбранной площадке, – и нас не интересует, как чувствует он себя, идя на работу и уходя с нее. Мы постоянно твердим ему о его обязанности и долге перед родным городом… И никто еще не поставил вопрос так: а город должен человеку?! – Он несильно, но выразительно выкинул руку, как бы поместив эту фразу чуть повыше того уровня, на котором она прозвучала: там, чуть в стороне от источника звука, она никелированно блеснула, как большая скрепка. – Человек идет на работу… Какое настроение возникает в нем от одинаковых, убогих и некрасивых улиц? Или, наоборот, настроение его подымается от окружающей красоты, и он приступит к работе с духовным подъемом и приливом сил? Разве не стоит подумать о маршруте человека по городу? Чтобы его проход был как бы оркестрован и город в движении был бы точен и продуман, как музыка?.. Мелодия улицы… – На секунду он смолк, как бы прислушиваясь. – Этот эксперимент…
Рука дернулась и, несмотря на мое недовольство, вывела это слово – «эксперимент». На лице моего собеседника появилось чистое выражение страсти, струны его лица натянулись и зазвенели, не исказив в то же время приятной и спокойной его матовости.
Тут зазвонил телефон.
Во всяком случае, где-то рядом со словом «эксперимент» в моей книжечке отчеркнут квадратик, и в нем написано: «тел. разг.». Слушал он, не перебивая абонента и несколько хмурясь. Потом неким взрывом изнутри лицо его разгладилось и снова стало решительным и ясным…
– Я сразу сказал, что это непрофессиональный эскиз. Потом узнал (лицо его остыло от твердой улыбки), и действительно, он даже не практик – просто дилетант. (Ему что-то сказали на том конце.) Да, мне сам метод не нравится, – ответил он, все еще сохраняя твердую улыбку. – Нет, нет. Тут требуется творческий анализ. Главное – не спешить…
Я был совершенно очарован словами «непрофессиональный эскиз», «метод» и «анализ», исходящими из его уст. Дело ведь еще и в том, что это были отнюдь не специально употребленные слова – они были сказаны в естественном и непредусмотренном разговоре. А следить за содержанием разговора и поддерживать его так, чтобы еще и произносить что-либо специально для третьего, случайно слушающего, – такая тройная, три раза переплетенная в самой себе задача не под силу, подумал я, никому, тем более такому милому человеку…
Повесив трубку, он опять – чудо-человек! – не произвел ничего лишнего: ни бессмысленных извинений, что прервалась беседа, ни пояснений, в чем там, на проводе, было дело, ни «на чем мы остановились?» – ничего подобного. Он взглянул на меня коротко и ясно, будто бы не прервал свою речь на полуслове, и взгляд этот выражал, что всё, что в целом он высказался по данному вопросу, в подробности же входить нет возможности, а дальше спрашивайте, что вас еще интересует, работайте, ведь зачем-то вас сюда прислали… И время идет, дорогой товарищ.
Мне уже многое стало ясно: сфера восхищения и сфера сомнения проявлялись во мне, все более отдельные друг от друга, и как бы раздвигались… Восхищение, как эмоция, занимало настоящее время, сомнение, как нечто рассудочное и даже нехорошее, требовало раздумий и существовало более в будущем. Те несколько фраз и словечек, о которые я споткнулся, никак не успелось осмыслить, и меня скорее раздражала просто заминка, разрушение этой гармонии и подозрение в собственной подозрительности. Мне было мучительно неловко моей досужести и праздности перед этим человеком дела. Во всяком случае, я решительно не знал, о чем мне с ним еще говорить, и был озабочен тем, чтобы задать хоть сколько-нибудь неглупый вопрос и остаться более или менее на заданном собеседником уровне. Я несколько замялся и растерялся, вдруг меня озарило одно туманное соображение, и я радостно пустился излагать его.