С изобилием справляется только культура. Некультурный человек не может быть богатым. Богатство требует культуры. Некультурный всегда разорится, а потом будет разорять.
– Нравится тебе лаваш? – спрашивает друг.
Как бы мне ему выразить – как он мне нравится! Я говорю:
– Я бы ввел наивысшую премию для поэтов: если он напишет строку истинно прекрасную, то ее напечатают на страницах лаваша…
– Правда, правда, – радуется друг. – Ты тоже, значит, заметил, что лаваш – как древний свиток…
– Какое место из своей книги, – говорю я, большой поклонник этой его книги, – ты бы выбрал для того, чтобы напечатать на лаваше?
И мой друг, способный написать о людях, которыми руководят только ветер, солнце и облака, который может написать, как человеку жарко, только жарко – и вам жарко; как одна буйволица в одной деревне, где уже не осталось буйволов, рано утром уходит от своей старой хозяйки и бредет по горам Армении из села в село, где тоже нет буйволов, исполненная непонятной и прекрасной тоски, она идет по этой прекрасной стране, где нет буйволов, и все это только через нее, только через запахи, простые картины и звуки, и как она буйвола не находит и возвращается… И мой друг, способный написать такое, говорит с искренней сокрушенностью и серьезностью:
– Нет, такого, чтобы на лаваше, я, пожалуй, еще не написал.
О эта страна, где меня спросят:
– Андрей-джан, что ты хочешь, персик или помидор?
И если я отвечу правильно, на меня посмотрят с любовью и благодарностью, как на посвященного.
Семья и маска
В конце концов, плод любви – дети. Об этом и поминать-то как-то неудобно. Скажем для тех, кто, погружаясь в процесс, теряет цель из виду. Напомним себе. Конечно, все любят своих детей. Отдать предпочтение какой-нибудь нации рискованно. Все мы любим своих детей, но по большей части раз уж они получились. Родовое заглушено.
Тут следует разобраться в простых словах. «Пора жениться» и «пора обзавестись семьей». Что впереди, курица или яйцо, – это не так уж бессмысленно. Скажем так: все мои друзья женились по любви. То есть была первая любовь и прошла, была еще одна, две, десять, сто женщин. Казалось: вот люблю. Оказывается: нет, вроде не люблю. Наконец исподволь, может, даже с удивлением, обнаруживалась любовь к одной из них, к последней, желание видеть ее все чаще, все время, всегда, невозможность потерять ее, представить с другим, желание удержать навсегда – женились.
Высшая мера, потолок. Значит, целью все-таки была женщина, любимая, желанная, но одна. Двое – с удивлением обнаруживалось – семья. Дети – туман, отрезвляющий и пугающий. Появление их чаще связано с неким неравновесием, атмосфера конфликтна и драматична. Обилие бездетных молодых пар, где неравновесие, неуверенность, непрочность – источник страсти, длина брака… И если ребенок все-таки появляется, то осмысленность, природность семьи опять воспринимается с некоторым удивлением.
Я готов предпочесть мужицкое – «довольно по свету шляться», «пора иметь свой угол», «пора обзавестись семьей». Мужик испытывает тоску по назначению, уговаривая себя расчетом. Выгоды между тем в браке нет, есть смысл.
Все, конечно, любят своих детей. В основном потому, что мой. Слепое чувство. Мой, а не соседа.
Как любят детей в Армении? Если бы не было в принципе нелепым членить чувство, то, во-первых, вообще очень любят детей, во-вторых, потому что мой, в-третьих, потому что Матевосян, Петросян, Ионнесян из рода Матевосянов, Петросянов, Ионнесянов, в-четвертых, потому что армянин, еще один армянин. Тут-то и смыкается кольцо – во-первых и в-четвертых; исполнение долга, биологического, национального и личного.
Надо, чтобы тысячелетиями тебя вырезали кривым ножом, чтобы ты понял: вот твой сын, он будет жить на твоей земле и говорить на твоем языке, он будет сохранять землю, язык, веру, родину и род.
Это не просто твой сын, не только твой сын.
Любовь к детям, как почти все в Армении, достойна. Сильна, но не аффектирована, нежна, но проста. Воспитание детей имеет, как мне показалось, одно общее отличие от того, что я привык наблюдать у себя дома. Отличие, по-видимому, принципиальное: наше влияние и власть над детьми расположены с возрастом по убывающей, у них – по возрастающей.
Чувство меры в проявлении любви – основа воспитания. Как чувствительны дети к этой мере, к этой ровности! Устойчивость, верность, постоянство, спокойствие прежде всего вызывают доверие в душах маленьких консерваторов. Экспансивность в ласках, наверно, почти равна окрику и удару. Просто при ребенке надо постоянно держать себя в руках – это не противоречит нежности. Это постоянное волевое усилие, оно трудно, но, наверно, входит в привычку.
Конечно, с каждым человеком все в его жизни когда-то происходит впервые, когда он не вооружен тем или иным опытом. Тем более первый ребенок – тут многое можно понять. Но, во-первых, вооружение опытом вещь вообще очень спорная, и, живя, нам всю жизнь поступать впервые, и я не очень-то верю в применимость прежнего опыта, тем более личного, к последующему, настоящему мгновению. А во-вторых, рождение ребенка, даже первого, дело столь естественное, природное, что травма сюда прокралась именно от цивилизации, от разрыва с собственной природой, некоторой биологической атрофированности.
К таким мыслям я приходил, наблюдая и сравнивая…
Например, меня поразила какая-то немыслимая, абсолютная свобода младенца, такой мне не приходилось наблюдать раньше… Я вошел впервые в квартиру моего друга – семья была на даче, – стал озираться: как он живет, мой друг? Вот стиральная машина, я таких не видел – пощупал. Брякнула отломанная крышка. «Это Давидик», – с удовлетворением сказал мой друг. «Как? – удивился я. – Ему же два года!» – «Нет, двух еще нет», – сказал друг. Я торкнул пальцем в пишущую машинку. Она тускло звякнула, как консервная банка, – она не действовала. «Это тоже Давидик?» – пошутил я. «Давидик, – чуть ли не гордо сказал друг. – Извини, у меня только такая чашка, – сказал он, наливая кофе, – было двенадцать, осталась одна». – «Давидик?» – «Давидик». Я представлял себе виновника разгрома, этого юного Пантагрюэля, и гордился гордостью моего друга. «Хорошее имя, – сказал я, – подходящее. Он сокрушит Голиафа…» Каково же было мое удивление, когда я познакомился с Давидиком! Это был нежнейший мальчик с лицом ангела, у него болели ушки, такой зайчик-ангел, слабенький и болезненный, тихий, даже грустный. И чтобы он мог учинить тот разгром, я не мог поверить. И тут же, чтобы развеять мои сомнения, Давидик хлопнул об пол последнюю чашку. «Ах! – радостно всплеснула мама. – Ай, Давидик! Ай да Давидик!»
Так и улыбаются у меня до сих пор перед глазами мама Давидика, папа Давидика, сам Давидик над осколками, округлив глаза, разведя ручки… И я улыбаюсь как-то завистливо и счастливо, и свет моего детства, тот неповторимый свет, который освещал тогда другие комнаты, освещает мне эту сцену.
«Вах! – говорит мама. – Он уже второй сервиз перебил!»