Так мы и катали Тишку, с флагом и сопровождением.
Нас это развлекало и позволяло пережить. Мы очень смеялись. Все-таки она понимала в котах: Тишка у нее спал и больше не бился. «Это сближает», – сказал Зябликов.
Это нас и разъединило. Мы закопали его у насыпи Казанской железной дороги и именно тогда позабыли вовремя положить клопа в карман – он исчез. «Этого им и было надо, – зло сказал Зябликов. – Что ж ты прошляпил?.. Такая улика!»
И она ушла, не сказав ничего на прощанье, не подымая глаз.
Остались мы с Зябликовым один на один. «У тебя хоть выпить осталось?» – Зябликов вдруг взглянул на меня тем внимательным взглядом, из которого исчезла насмешка, и, вздохнув, будто с чем-то смирившись, пошел за мной, хотя у меня не оставалось. «Почему-то на похоронах всегда зверский аппетит. Недаром поминки…» Он рыскал в поисках одеколона, бадузана, экстракта хинной коры, любого эликсира, зубной пасты, даже ваксы, – у меня ничего не было, но он нашел и стал варить суп из пакетика. Я предупредил, что это еще от прошлого жильца, а я вселился вот уже несколько лет… Но Зябликов был славен своим гастрономическим бесстрашием. «Это что… Я однажды съел яйцо дракона, которому было несколько миллионов лет…» – «Яйцу или дракону?» Я был тронут его внимательностью. «Конечно, яйцу! – обрадовался он. – Дракон был бы еще на несколько лет старше. Ну, бронтозавр. В Таджикистане. Я нашабился дури – жрать захотел жутко. Отправился на рынок, купил сразу сто яиц. Поставил их все варить и уснул. Просыпаюсь дурной, но уже без аппетита. А у меня сто яиц, уже крутых. Я в ступоре их все очистил и слепил один огромный желток, а сверху подумал и, соответственно, облепил уже белком. Положил на большое блюдо для плова. Что делать? – думаю. Позвонил в местную Академию наук. Так и так, говорю, нашел целое яйцо бронтозавра; находится у меня. Примчался весь президиум, в тюбетейках, в халатах, а поверх – ордена и медали. Сели вокруг блюда по-турецки, стали думать, про Москву рассуждать. Послали наконец за водкой. Я им в водку – дури. Забалдели аксакалы, аппетит опять зверский, они от задумчивости все яйцо и съели. Просыпаются: где яйцо? Будят меня. Не знаю, говорю, я сразу уснул… а вам его под вашу ответственность оставил. Не знаю, говорю, что теперь будет. При упоминании Москвы их как ветром сдуло…»
Не развеселила меня эта история. «Как ты думаешь, Как грустна наша Россия — это Пушкин сказал или Гоголь придумал?» – «А… его знает! – в сердцах сказал Зябликов. – Мертвых не умею вызывать. А с живым могу устроить встречу. С кем хочешь». Не понял я, что он имеет в виду. А имел он в виду свои исключительные способности экстрасенса, открывшиеся в нем столь же внезапно, как в свое время принадлежность к буддизму или православию. И имел он в виду то, что встреча моя могла состояться не только с человеком, находящимся в пределах, но и с недосягаемым, как одна моя заморская подруга, видеть которую мне страстно хотелось именно тогда, когда одиночество становилось качественно полным. Зябликов, конечно, был проницательным человеком, достаточно, впрочем, посвященным в мою биографию. Не знаю, чего тут было больше – моего неверия в то, что он осуществит такую встречу, или моего нежелания никого видеть. Однажды он уже лечил меня насильно от головной боли. У меня есть достоинство: она никогда не болит (у меня там кость, как в анекдоте). Так он мне так ее накрутил, что я сутки не мог избавиться от острейшей мигрени. И я подчинился. Мне все было легче, чем как-нибудь.
«Ну, – сказал он властно, усаживая меня на кожаный потертый диван и усаживаясь сам справа. – Где она?» – «Не знаю». Это затруднило задачу. Он взял меня за правую руку, нащупал пульс. «Закрой глаза». Я закрыл. «Думай!» Я не мог думать. «Что видишь?» Я ничего не видел. Мне не хотелось ему врать.
Странная это была помесь полного недоверия к экстрасенсизму и желания быть предельно честным в эксперименте… «Ну! – он зло сжал мне пульс. – Не сопротивляйся!» Ничего, кроме потертого же, как диван, пианино, которое стояло напротив и на которое я с удивлением смотрел перед тем, как глаза закрыть, у меня перед глазами не было. Пианино застряло под веками, будто я глаз не закрывал. Оттенок его черноты напоминал воду. Воду в речке Фонтанке, на которую выходили окна моей школы. Так же смотрел я в окно на эту воду, не слушая бубнения учителя, как сейчас смотрел на пианино и не слышал Зябликова… Я смотрел на воду из классного окна и думал, что это венецианское окно, имея в виду стекло. «Где ты?» – донесся до меня издалека голос Зябликова. «В Венеции», – усмехнулся я. «Ты знаешь адрес?» – «Нет, откуда?» – «Так спроси!» – «Кого?» – «Любого». – «Их много». – «Первого встречного! – он сжимал мой пульс с нетерпением. – Ну что же ты!» – «Неудобно как-то… Да я и языка не знаю». – «Спрашивай по-русски!» – приказал он. «Не получается». Я чувствовал вину. «Садись в гондолу!» – «А что я ему скажу?» – «Пусть везет, куда хочет, это все равно. Ну? – услышал я нетерпеливый оклик. – Что?» – «Плывем…» – «Скажи, чтоб причалил». Лодка ткнулась о три ступеньки, плескавшиеся в воде. Школа была напротив. Я ступил на берег у обшарпанного палаццо. «Входи!» – слышал я будто из лодки. «Странно, здесь нет входа…» – «Входи со двора! Ну?.. Есть вход?» – «Есть»… – голос мой достиг меня со стороны, слабый от расстояния. «Входи!» – «Да тут только лестница и маленькая дверка…» – «Отворяй дверцу!» – «Да тут только метлы какие-то, совки…» – «Совки… – нескрываемое презрение звучало в ухе. – Тьфу! Подымайся же!» – «Тут две двери… Я не знаю какая…» – «Толкай любую! Ну? видишь кого?» Это была довольно сумрачная и неприбранная, холостяцкого вида пустоватая комната, у скошенного окна помещался канцелярский стол и такой же стул. Никого. «Никого. Это не та квартира…» – «Там же еще комнаты есть!.. войди в следующую… Ну? Кто-то шарахнулся от меня. В сумерках я не сразу распознал лицо. Вот уж кого я никак не ожидал увидеть! Здесь мой брат, – сказал я. – Он испуган». – «Это нормально, – услышал я удовлетворенный голос. – Тонкие тела всегда пугаются. Спроси, может, у него есть выпить…» Брат мой смущенно заправил неприбранную постель, на которой спал, по-видимому, не раздеваясь, и обрадованно достал бутылку из холодильника. Он поспешно прикрыл его. Я успел заметить, что в остальном холодильник был пуст. «Ну, есть у него что-нибудь?» – «Есть, виски». – «Сколько?» – «Чуть меньше полбутылки». – «Это уже хорошо… Разливайте скорее!» Брат засуетился, принес два стакана, наскоро и плохо помытых. Насколько он был напуган моим внезапным появлением, настолько он был рад этому временному выходу из положения. Торопливо разлил, рука его дрожала. «Ну, чин!» – сказал он, и это было первое, что он сказал, и жадно выпил. «Ну, – донеслось до меня с того берега, – ты выпил?» В задумчивости я все еще крутил стакан в своей руке. «Он выпил, а я еще нет», – докладывал я. «Ну что же ты?! Давай скорее! Хлопни… хлопни… хлопни!» – эхом доносилось до меня, будто он сложил ладошки рупором и кричал через реку. Я наконец решился. «Хлопнул», – сказал я. «Ка-й-йф…» – громкий шепот прозвучал прямо в ухе, и с руки будто сняли наручник… «Говори теперь с ним о чем хочешь… Я не слушаю». Я растерялся, я не знал, как и о чем его спросить. Мне было его почему-то непереносимо жаль. Непоправимость – вот слово. Как приговоренный… Когда обжалованию не подлежит. Когда ты еще и согласен с приговором. Он был в здравом уме как никогда. И это было несчастье. Нам, собственно, не о чем было говорить: все было ясно. «Зачем ты это все учудил?» – спросил я, чтобы спросить. «Они обещали меня вылечить, и я остался…» – вот все, что он ответил, и улыбнулся вдруг слабой и нежной улыбкой отца. Черные волны рояля опять поплыли перед глазами… Я высадился, где сидел, напротив пианино… Рядом спал Зябликов, блаженно распавшийся. Я хотел его спросить, почему брат, о природе странного этого перерождения моей заморской подруги из женщины в мужчину. Зябликова было не добудиться. Я заботливо закинул его ноги на диван и укрыл пледом. Плед почему-то был отцовский, который он накидывал себе на зябкие плечи перед смертью.