– Проклятый Лаврентий! Сколько бы нас было…
– А как вы считаете? – в упор спросили молчащего сопровождающего.
– Вы меня?
– Был Иисус евреем или нет?
– Я, знаете ли, научный работник. Это не моя проблема.
– Какая же ваша?
– Я обезьянами занимаюсь.
– А вы? – это уже ко мне.
– Слушай, что ты ко всем пристал? Ты что, еврей, что ли?
– Я не еврей, я грек. А все-таки?
– Кто из нас не был хоть раз евреем?
Кто это сказал? Неужели он?
– Мне кажется, – я осторожно поставил ногу. – Сына Божия можно считать по Отцу, а не по национальности.
– А ты, Серож?
– Я? Я – армянин.
– Я – англичайнин, – сказал англичанин. – Вы все не знаете, что такое город третьей категории!
Англичанин оказался только что из Воронежа, и это именно Воронеж был третьей категории… Каким легким здесь, однако, был разговор об евреях! Здесь все были в меньшинстве.
Но вместе мы образовали уже довольно большую толпу, чтобы вывалиться снова на набережную в веселом состоянии хозяев жизни.
Вот для чего, однако, нужны белые брюки! (Всякий зарок недолог – не думал, что этот окажется так краток.) Белые, они нужны, чтобы идти в обнимку с друзьями и ловить на лицах встречных отсвет собственного восторга собою. Именно в таком состоянии – судьба, сюжет, законы симметрии или просто зеркальное отражение – могли мы повстречать идущую нам навстречу компанию, еще больше собою довольную. Эти были всегда в неоспоримом большинстве – это было кино! Я почувствовал, как напряглись мышцы моих абхазских друзей под вчера постиранными тесными майками. Между прочим, Миллион Помидоров поднимал на моих глазах сто килограмм одной рукою, и каждый второй рассказывал о том, как отнимают полжизни.
Кино это и было. Оно шло на нас «свиньей». То есть впереди катился закованный в славу рыцарь, был он хоть и маленького росточка. Весь миф, все первенство, вся необсуждаемость кино концентрировались в нем. По бокам его, чуть поотстав и возвышаясь к краям, следовала свита – ассистентки и администраторы, все что-то как бы спрашивающие и как бы записывающие. Могучие и мужественные операторы и осветители оперяли этот клин.
Друзья мои напряглись, мы с режиссером обнялись, все слилось, и мы удвоились. Они приехали выбирать натуру. Действие фильма происходило в Ялте, но Ялта к Ялте не подходила. Более подходил Сухум. Это была новая версия «Дамы с собачкой», она была мюзикл, собачку согласилась играть актриса, снимавшаяся в юности у Бергмана, известная не только этим, а намек на отношения между героиней и собачкой, сами понимаете, произвел бы революцию в нашем кино.
В таком качестве, уже признанной международности, наша компания обошла все оставшиеся кофейни на набережной. Их было приблизительно семь.
О, эта набережная! Она кажется такой протяженной в силу этих кофеен! На самом деле этот напряженный отрезок длится от силы двести метров, но пройти его – надо потратить полдня (и полдня в обратном направлении), а можно и всю жизнь (те же люди набережной похоронят тебя). Мы шли от «Амры», то есть с юга на север, они шли к гостинице «Абхазия», где должен был разместиться режиссер, то есть с севера на юг, но мы шли как люди, а они протопали как слоны, следовательно, мы (как местные) развернули их вспять, чтобы они разглядели все, как то того заслуживает. «Натуру так не выбирают», – подразумевали мы.
Мы натешили свое тщеславие как могли. С нами раскланивался весь Сухум, киношников же не узнавали. «Кто это?» – спрашивал в том или ином случае режиссер, когда ему казалось, что наш тон особенно почтителен. «Как вам сказать… Вообще-то это не принято говорить, но все знают… Ну, это вор в законе». Вид этого джентльмена лет шестидесяти, в белоснежной рубашке, выбритого как бы изнутри, в облаке импортного дезодоранта, с мягкими умными чертами и взглядом, исполненным почтительности и достоинства, настолько не подходил, что восхищал, – тут же никакого сомнения, что именно таким, и только таким, может быть глава мафии. Он был очень озабочен, наш узаконенный вор: у него в Москве поступала внучка. Конечно, было предпринято все, и все-таки он очень волновался. Однако восемь жизней было на счету у заботливого дедушки. Нет, последние лет двадцать он никого не убивал. Просто потому, что не было необходимости. Как вам объяснить, это довольно сложно… Ну, у него, скажем, три-четыре цеха… Он – владелец?.. Нет, ему платят владельцы. За что? Ну, чтобы он их не трогал. Так он ведь уже двадцать лет никого не трогает!.. Значит, вовремя платят.
Благородный мафиози – о, эта неспешность походки! – прошел к своей машине не для того, чтобы уехать… Нет, я не точен! Конечно же, не мог он сам пройти к машине, раз не уезжал. Он просто что-то сказал, не оборачиваясь к тому, кому сказал. Из-за плеча вынырнул Аслан (или это был Астамур? – он то ли нехотя, то ли неузнавающе кивнул на мое радостное приветствие), Аслан-Неаслан поймал ключи, и вот он-то и прошел к машине, открыл багажник, пошуршал в нем и вынес что-то продолговатое, завернутое в «Зарю Востока», вроде обреза – конечно, ружье это тут же выстрелило (в руках неумелого драматурга) ясно и сухо, как первый осенний морозец: шампанское было со льда! Талант – во всем талант… Именно наш друг-мафиози первым в Сухуме сообразил возить в багажнике сумку-холодильник! И вот несколько лет затоваривавшие полки всех сельпо пыльные бездарные эти коробки стали дефицитом. (Между прочим, он не купил эту сумку, а получил в подарок от хозяина артели, производившей эти сумки.)
Шампанское выстрелило, попав в мое и его сердце, из дула вился дымок. Рука профессионала! Как это красиво… Я не мог отказать себе в преувеличении… Из того, как он обходился с бутылкой, было ясно, что она бы у него не дрогнула. Потом эта безукоризненная чистота (а не вымытость) и холя ногтей… а манжет! а запонка!.. запонка была разве великовата, но зато уж конечно золотая. Но не все сразу – будет и он когда-нибудь носить запонку крошечную, с одним бриллиантовым уколом, это еще не одно поколение надо, чтобы сделать главный знак незаметным, как орден Почетного легиона.
Стаканы выросли на столе сами (не заметил, чтобы их приносил тот или иной Неаслан); шампанское струится из руки скрипача, никогда не державшей скрипку; в глазах застекленевает пейзаж: навсегда зависшее над причалом солнце, циклопические обломки греческой крепости Диоскурии, что лежат здесь не первую тысячу лет, но всякий раз кажутся вынесенными на берег только вчера неким неслыханным штормом, ствол платана, больной псориазом, слепящая солнечная дорожка по штилевому в этот час, масляному, натянутому, как шелк, морю, чайка, навсегда зависшая над трубой теплохода «Тарас Шевченко», тоже причалившего навсегда, и ее острый крик никогда не рассеется над этим пейзажем, вдруг чернеющим и обугливающимся, сужающимся во взгляде от перенаселенности счастьем.
За что я его уважаю, это за то, что он никогда не пьет шампанского. «Главное – не пить пузырьковых», – завещал ему один старый алкоголик, имея в виду не только шампанское, но и пиво, и нарзан. Ему он поверил, не мне. Шампанское – моя привилегия. Могу и я раз в год выпить за удачу, состоящую, между прочим, лишь в том, что вот и еще одно время миновало.