Сунув руки поглубже в карманы, он неторопливо зашагал по тротуару, жадно вдыхая влажный воздух. Голова и впрямь разболелась.
Впереди плелась лошадь, однообразно покачивалась на сиденье Анна, брякал в телеге – далеко слышно – гроб, трещала по мелкой гладкой брусчатке тележка Ильи.
Так не должно быть, сердито подумал Шеберстов.
На повороте в Липовую его догнала жена, маленькая сухонькая женщина с личиком, казавшимся свежевыбритым. Не сбавляя шагу, Шеберстов выставил вбок правый локоть, жена взяла его под руку.
– Голова что-то разболелась. Наверное, опять давление. – Она глубоко вздохнула. – На воздухе легче…
Увидев спешившего по другой стороне улицы участкового Лешу Леонтьева, доктор усмехнулся:
– Сегодня головная боль вроде эпидемии.
И больше до самого кладбища не проронил ни слова.
Похоронная процессия миновала Цыганский квартал, центральную площадь с пустым постаментом, на котором когда-то стоял памятник Генералиссимусу. С кудлатых мокрых каштанов бесшумно снялась стая ворон, заоравших только в вышине, над крышами, и галдящей рваной тучей помчавшихся за реку. Свернули к мосту.
– Ты только глянь – сколько… – прошептала жена, но доктор Шеберстов промолчал, хотя, конечно, давно заметил, как прибывала толпа вроде бы прогуливающихся – парами, тройками – людей, двигавшихся в одном направлении, но даже после Гаража, когда до кладбища оставалось всего ничего, так и не собравшихся в правильную похоронную процессию.
Перед подъемом на Седьмой холм Анна придержала лошадь, и Илья, шлепая толкушками по лужам, догнал телегу. Длинной палкой с железным крюком зацепился за задний борт. Жена несильно хлестнула вожжами по мокрому лошадиному крупу.
Люди остановились у ворот.
– Сколько ж это копать им, – пробормотал Леша Леонтьев. – Часа два. А?
Шеберстов искоса глянул на участкового, шмыгнул носом.
– Выкопали им, – наконец нехотя проговорил он. – Осталось закидать.
Леонтьев с любопытством посмотрел на доктора, но все же не стал спрашивать, кто копал и кто за это платил.
С вершины холма, из-за часто посаженных жидких березок, донесся стук молотка – уверенный, четкий.
– Это Илья, – сказал дед Муханов, не вынимая изо рта сигареты, набитой грузинским чаем высшего сорта. – Уже пять.
– Чего – пять? – не понял Шеберстов.
– Гвоздей, – пояснил Леонтьев. – Шесть.
Он курил, пряча папиросу в кулаке и поглядывая из-под козырька форменной фуражки на молчаливую толпу у ворот и вдоль ограды.
– А кому их дом останется? – громко спросила Буяниха.
Никто не откликнулся. Все молча наблюдали за показавшимися на склоне холма Анной и Ильей. Лошадь ступала медленно и тяжело, оставляя в мокром песке глубокие следы. Илья катился по травянистой обочине, притормаживая палкой с крюком.
Люди расступались, освобождая дорогу, соскальзывая в траву. Анна сидела неподвижно. Ее капюшон понизу был оторочен серебряной дрожащей бахромой дождевых капель. Илья вдруг потерял равновесие, коляска накренилась, он едва успел упереться палкой в землю, жилы на шее вздулись, но Лешу Леонтьева, бросившегося было на помощь, отогнал рыком:
– Уйди! Сам!
Напрягся, выровнял тележку, ухватился левой рукой за тележный борт и, черпнув передком тележки песок, выбрался на твердое место.
– Илья! – крикнула Буяниха. – Попрощаться не хочешь?
– Простите! – тотчас отозвался Духонин, не оборачиваясь и цепляясь крюком за задний борт. – Пошла! Пошла!
– Илья! – рявкнул доктор Шеберстов. – Илья же, черт!
Буяниха быстро пошла за удалявшейся телегой, увязая в сыром песке, за нею вдруг бросился дед Муханов, побежал, нелепо выворачивая ноги в кирзачах, Леша Леонтьев, за ними остальные, мужчины и женщины.
Илья что-то крикнул – Анна натянула вожжи. Духонин резко обернулся и закричал что-то невразумительное, потрясая палкой, заорал – то ли жалобно, то ли злобно, надрывно, по-звериному, страшно оскалившись и мотая головой, – и люди остановились в нескольких шагах от него, тяжело дыша, сглатывая и шмыгая носами. Слышалось только их хриплое, вразнобой, дыхание да чьи-то – бабьи – полузадушенные всхлипывания…
– Ну! Ну! Пошла! – неожиданно высоким голосом пропела Анна, вскидывая вожжи. – Пошла!
Люди не трогались с места, пока Илья и Анна не скрылись за поворотом липовой аллеи.
– Так не прощаются. – Буяниха покачала головой, поправляя черный платок. – Прости их, Господи.
Доктор Шеберстов кивнул.
– А чего тут прощаться? Так уходят. Насовсем.
Через два дня Духонины уехали. Куда глаза глядят, как сказала Анна. Скорее вперед, чем в будущее, как подумал доктор Шеберстов.
Леша Леонтьев очнулся:
– Вот, значит, и все. Я тебя выслушал…
– Я тебе правду сказал, Леша.
– От правды у людей понос. Нет, в самом деле, ну что мне от твоей правды? Ровно столько же, сколько Илье Духонину. Тебе же, как я понимаю, с этим не живется. Однако не думаю я, что после этого тебе станет легче. Хотя… почему бы и не рассказать? Можно. А можно и умолчать.
– Можно, но нельзя.
Выпили на посошок.
Леша ушел.
Доктор Шеберстов тяжело поднялся к себе. В комнате было жарко – Маша все же истопила печи. Он открыл печную дверцу – угли в топке еще тлели. Бросил в топку березовое полено. Белая кора тихонько затрещала, занялась с краев голубым пламенем. Прислушался: тихо.
Взял с подоконника стопку бумаги, карандаш и ножницы, разложил все это перед открытой печной дверцей, налил в алюминиевую кружку водки до краев и выпил. Ежегодный ритуал.
Огонь в печи загудел. Он подбросил дров и взялся за карандаш. Вывел имя Ильи Духонина. Ниже – имя Наденьки Духониной. Следом – Игоря Монзуля. Мишу Волкобоева. Костю Навроцкого, вечная ему память. Симу Кавалерова, всем кавалерам кавалера, хоть и безрукого-безногого. Андрейку Илюхина, молчаливого седого гиганта, место у двери. Нытика Левку Бреля, Героя Советского Союза. Задумчиво посмотрел на огонь, перевел взгляд на листок бумаги… Места хватит и для него. То есть – еще для одного имени.
Держа в левой руке перед собой исписанный лист, принялся вырезать из него ножницами человеческие фигурки – какие уж выйдут, не до красоты. Фигурки с именами и огрызками имен одну за другой бросал в топку, где они мгновенно обращались в прах. Как люди. Поднятые тягой, лепестки пепла вылетали в дымоход, бились в его черных теснинах и наконец с дымом выплывали в бездну октябрьской ночи. Все, что осталось от людей, от их душ, – слова на бумаге, сгорающие вместе с бумагой. Бьющиеся в ущелье дымохода немые души, развеивающиеся в бескрайней пустыне ночи…