Не в силах более выносить сладостные вопли черноокой красавицы, молодой человек сначала растерзал зубами атласный бант на грифе гитары, после чего отважно приник к замочной скважине, когда красотка безмятежно плескалась в ванне, вылизывая свою атласную шерсть длинным алым языком. С трудом сглотнув ватный воздух, аптекарь в отчаянии взялся за дверную ручку, – как вдруг за спиной у него раздалось мерзкое хихиканье.
Гандончик в ужасе обернулся. Перед ним стоял черт. Черноокая кошка за дверью продолжала громко мурлыкать. «Звери! – подумал молодой человек. – Одни звери вокруг». И вдруг почувствовал необыкновенно сильную зависть к зверям.
– Как я вас понимаю, – прегадко ухмыльнулся косоглазый. – Душу б, кажется, черту продал, кабы было что продавать. А?
Гандончик опустил голову – и похолодел, упершись взглядом в копыто, еще секунду назад бывшее его ногой в ботинке сорок второго размера.
– Иго-го! – дружелюбно улыбнулся плюгавый. – То ли еще будет.
И что было силы врезал Гандончику башмаком по заднице. С возмущенным воплем молодой человек вылетел на улицу и только на мостовой оценил главное преимущество четвероногих – повышенную устойчивость к ударам судьбы.
Да, Гандончик превратился в кентавра – худого, с лишайными боками и козлиной бороденкой. По вечерам он клянчил на пиво или стопочку водки в Красной столовой, распевая жалобным голоском: «Я родственник графа Толстого, его незаконнорожденный внук, – подайте, подайте, хрестьяне, из ваших мозолистых рук!» Иногда ему подносили, хотя и знали, что за этим последует. Захмелевший кентавр широко расставлял четыре конечности и обильно мочился на пол под восторженный рев мужиков: «Во бранзбойт!» Буфетчица Феня била чуду-юду веником и гнала вон. Перепадало ему и от Круглой Дуни, из жалости приютившей бывшего аптекаря. Она носила кирзовые сапоги сорок шестого размера, умела считать до десяти и любила рисовать своими какашками на стенах, у которых пристраивалась справить нужду. Дуня держала кентавра в дровянике, кормила сушеным укропом и заставляла носить штаны, выкроенные из картофельного мешка, а если напивалась, безжалостно била палкой по тощей заднице.
Но больше всего доставалось бедолаге от собак. Спасался он от них обычно в зарослях ивняка и бузины между баней и базаром. Здесь, поблизости от дощатой будки женского туалета, он даже оборудовал себе что-то вроде ложа из битого кирпича и драного ватника с Урблюдова плеча. Тут он нередко проводил целые дни, в страхе перед подстерегавшими его повсюду черными кобелями неведомой, но свирепой породы, издали похожими на рыб.
Единственное место, где он находил утешение, был сквер на центральной площади. Иногда жалобно поскуливающий кентавр приползал туда, утыкался носом в бронзовые сапоги и затихал, чувствуя на затылке успокаивающую прохладу и тяжесть отцовской ладони…
Как известно, все дурное случается в пятницу, но случившимся признается лишь в понедельник. Однако после четверга у нас в городке наступила суббота, за которой без предупреждения последовал понедельник. Для многих, в том числе и для председателя поссовета Кальсоныча, это стало полной неожиданностью. С трудом освободив крайнюю плоть, защемленную диванной пружиной, он уставился мутным взором на бумагу, с утра пораньше поднесенную ему лимонно-малиновым. Когда же до него дошел смысл написанного, перед ним вместо косоглазого оказалась невесть откуда взявшаяся старуха по прозвищу Синдбад Мореход, прославленная неутомимостью в многокилометровых походах за пустыми бутылками.
– Ну, Катерина! – выдохнул Кальсоныч. – Теперь – пропадем.
Перепуганная старуха, вообще-то зашедшая только на всякий случай пожаловаться на донимавших ее мальчишек (они то и дело перехватывали у нее добычу и непочтительно орали в ответ на ее угрозы: «Почем фунт старушатины?»), явно хватив лишку председательского перегара, бросилась на базар, потом по магазинам, сея смуту в наших сердцах и умах невразумительными предсказаниями конца света со ссылкой на власть, то есть на Кальсоныча, будто бы получившего достоверное известие о грядущем армагеддоне с приложением точного маршрута следования в Иосафатскую долину, где и состоится заседание Страшного Суда.
Когда встревоженные мужчины отыскали Кальсоныча в Белой столовой, он приканчивал пятую кружку «жигулевского» пополам с водкой.
– Хана, мужики, – зловеще изрек он, щепотью бросая на язык крупную соль. – Велено Его убрать – и в переплавку!
Мужчины даже не смогли извлечь Кальсоныча из-под стола – так они были потрясены.
Давно доносились до нас вражеские домыслы о Его смерти, три года писали об этом газеты, изготовленные шпионскими ведомствами. Но памятник-то стоял! А пока памятник стоит, жив и Он. И вот выходит, что шпионские газеты писали правду? Выходит, и впрямь умер тот, по воле которого текли облака в небесах и реки в назначенных руслах, тот, кто был единственным мужем наших матерей и единственным дедом наших внуков? Легко сказать: умер. Но кто же тогда будет поднимать нас по утрам могучими гудками фабрик и заводов? Кто будет растить нашу картошку и наших детей? Кто будет выпускать бумагу, макаронные изделия и высококачественные гробы с латунными ручками, прославившие наш городок на весь мир? Кто будет выдавать нам зарплату, крутить кино, продавать леденцы на палочке и поплевывать на наших червяков, прежде чем насадить их на крючки и забросить в воду? Кто избавит нас от запоров и взгромоздит кобелей на сучек? Кто, наконец, будет возвышаться над пышными купами каштанов в скверике на центральной площади? Ведь без этого нельзя, потому что без этого нельзя никак.
И вдруг – вдруг! – этот приказ… Памятник ночью свалить и отправить в переплавку. Памятник, который был нами в большей степени, чем мы – собою. Монумент из настоящей бронзы.
– Новый поставят, – робко предположил затесавшийся в компанию некий незнакомец, чье имя избытком согласных напоминало обглоданный костяк хищной рыбы.
– Новый! – хмыкнул дед Муханов. – Да любой другой памятник, будь он хоть из золота, в сравнении с этим – пластилиновый.
– А мы будем пластилиновым народом, – подлил масла в огонь Аркаша Стратонов, громко скрипнув жестяной подкладкой своих штанов.
Мы и не заметили, как к нам осторожненько присоединился плюгавый в своем пиджачишке и лимонно-желтых штанах. Поначалу он все кивал да поддакивал, а затем, лицемерно проливая слезы и подло пряча рога под гадкой шляпчонкой, проблекотал:
– А надо Его похоронить. На городском кладбище. Как человека. Кто осмелится могилку порушить?
И пока мы, несколько ошеломленные этим предложением, молчали, он свистнул Валюхе насчет каждому по триста и по конфетке «Ласточка». Мысль показалась нам заслуживающей внимания. В самом деле, приказ есть приказ, памятник свалят и переплавят. Спрятать его невозможно, ибо в нашем городке тайну сохранить еще никому не удавалось, да и зачем? Памятник перестает быть памятником, если его убрать с центральной площади. А вот если похоронить…
Из Белой столовой мы перебрались в Красную, где плюгавый заказал всем еще по сто пятьдесят и по конфетке «Буревестник». Оказавшийся тут Вита Маленькая Головка, городской сумасшедший и опытный кладбищенский землекоп, согласился выкопать могилу быстро и за умеренную цену. Косоглазый с улыбочкой тотчас и выдал требуемую сумму. Вот тут бы нам спохватиться да поинтересоваться, что означает его улыбочка и с чего бы это ему вздумалось швыряться деньгами, – но черт, словно упреждая вопросы, вновь заказал всем водки и по конфетке «Белочка». Явился Колька Урблюд с гармошкой, подсели к нашему столу Феня с сестренкой Лидочкой, весьма интересной девушкой, весившей ровно восемь пудов – без ботинок и лифчика… Спустя еще раз по триста и по конфетке «Чародейка» мы вдруг обнаружили себя у подножия памятника Генералиссимусу. Кальсоныч ходил между нами с клочком бумаги и пальцем, обмакнутым в кровавое вино, составлял список присутствующих. Когда незнакомый бородач с ослепительно-белыми зубами невозмутимо сообщил, что его зовут Малютой Скуратовым-Бельским, а его товарища – Ванькой Каином, председатель со вздохом убрал палец в нагрудный карман и велел послать пожарную машину за водкой.