– Ничего. – Ноздринов усмехнулся: – Вот понесут вперед медалями – и давление успокоится.
Леша знал, что Ноздринов уже расписал свои похороны: кто понесет перед гробом его фронтовые награды на бархатной подушечке, кто – венки, кто скажет речь, а кому на поминках не наливать ни под каким видом.
– Как там Катя-то? – спросил Леша, чтобы сменить тему.
Катя, старшая дочь Ноздринова, со дня на день должна была разродиться первенцем.
– Не родила пока, – ответил Ноздринов, глядя на мертвеца. – А ботинки у него хорошие. Такие ботинки хоронить жалко… кожа-то какая – чистое масло, а не кожа…
Леша объехал на мотоцикле городок, но ни на фабрике, ни в Красной столовой Жогло не нашел. Никто не знал, где этот грек. Утром он побывал на фабрике, отметил командировку и исчез, оставив в раздевалке две бутылки водки – прощальный подарок дружкам из электроцеха.
Вернувшийся Петька Рыбаков сказал, что Жогло нет и не было ни у Светки Чесотки, ни у Шарманки.
– Надо на вокзал ехать, – сказал Леша. – Жогло билет не сдавал.
– А почему ты с утра в телогрейке болтаешься? – строго спросил Ноздринов. – Ты офицер или ты мне тут лилипут из цирка? Здесь у нас милиция на хер, а не бордель, чтоб в телогрейках тут бегать. Тебе что, закон жизни не писан? Поезжай домой, переоденься. Чтоб как полагается у меня. Понял?
– Так точно, Николай Филиппыч, – ответил Леша.
– И возьми с собой кого-нибудь… Сырцова возьми – он трех медведей стоит…
– Это ты там, Леша? – крикнула из спальни старуха Латышева. – А это я тут!..
Леша открыл дверь. Старуха стояла на коленях перед комодом. Леонтьев попросил ее разобрать вещи покойной жены, и старуха второй день перерывала шкафы и комоды.
– Ася тебе обед сготовила, – сказала старуха, не оборачиваясь. – И трусы эти я возьму… шелковые… чего ж не взять?
– А где сама?
– Ася-то? Да ушла. Так я возьму трусы? И эти. Из двоих трусов сошьем двое блузок… рукава пришьем и сошьем…
– Бери что хочешь. На чердаке сундук, посмотри, там, кажется, тоже есть что-то женское…
– Леша, сынок… – Старуха повернулась к нему: – Ну давай я тут хоть обои обдеру…
– Не надо – я сам. Потом…
Старуха Латышева, жившая наверху, Ольга Гофман и ее дочь Ася, которые обитали в доме по соседству, помогали Леонтьеву ухаживать за его парализованной женой Верочкой, готовили еду, стирали белье. В доме постоянно пахло лизолом и нашатырным спиртом. После похорон Верочки прошло больше недели, а Леша все никак не мог решиться отремонтировать комнату, где почти шестнадцать лет умирала его жена.
Они поженились весной 1941 года, и когда Леша уходил на фронт, Верочка была уже беременна. Он воевал на Кавказе, под Сталинградом, на Курской дуге, в Белоруссии и Восточной Пруссии. А Верочка осталась в деревне на оккупированной территории. Однажды, спасаясь от немцев и латышей, пришедших жечь деревню, она бежала в лес к партизанам и в суматохе потеряла сынишку. Каратели стреляли вслед беглецам, вокруг рвались мины, люди падали, кричали, бежали, не разбирая дороги. Контуженная Верочка пришла в себя в партизанском госпитале и узнала, что сына ее не нашли. Никто не знал, остался ли он в живых, погиб ли. Через два года Верочка поселилась в землянке на окраине сожженной деревни. Поиски ребенка оказались безуспешными. Вернувшийся домой Леша нашел жену поседевшей и молчаливой. Она никого не узнавала. Спустя несколько месяцев, устав мыкаться по землянкам, супруги перебрались в Восточную Пруссию. А через год Верочка слегла и больше никогда не поднималась. «Это душевная болезнь, Леша, – сказал доктор Шеберстов. – Помрачение ума». Вскоре у Верочки начались проблемы с сердцем и почками, и врачи не могли ничем помочь.
Леша перекусил, побрился, надел милицейский мундир с погонами, повернулся к зеркалу боком, втянул живот. Вздохнул, надел фуражку.
– Надежда Сергеевна! – крикнул он, поправляя фуражку перед зеркалом. – Теть Надь!
– Аиньки? – Старуха вошла в кухню, прижимая к животу ворох тряпья.
– Ты, что такое тюрьма, знаешь? – Леша наклонился к зеркалу и нахмурился: кажется, на носу намечался прыщик. – Знаешь или нет?
– Да скажу я ему, Леша, скажу!
– Вот и скажи. – Он выпрямился. – Самогоноварение – дело подсудное, статейное, а сын у тебя один…
– Дурак он, Леша, – вздохнула старуха. – Сорок лет, а ума нет. – Помялась, понизила голос: – Я ему тут жену присмотрела… хорошая женщина…
– С детьми?
– А что дети? У него у самого двое.
– Кто такая?
– Люся Касатонова.
– Которая за китайцем была?
– За киргизом, Леша.
– Люся – женщина самостоятельная, теть Надь…
– А я с ней поговорила… она ничего…
– Ничего пойдет или ничего не пойдет?
– Да, говорит, почему бы и не пойти? Можно, говорит, и за Андрея.
– Так и сказала?
– Ну, говорит, пальто мне справите – пойду. Габардиновое.
– Габардиновое!
– А что поделаешь, Леша? Справлю. Сын все-таки.
– Сын… – Леша вздохнул. – Ладно, Надежда Сергеевна, пора мне, служба. А насчет самогона ты ему скажи, а то никакие киргизы ему не помогут. – Надел плащ, повел плечами, фыркнул: – Габардиновое! Совсем народ распустился… Она б еще шубу с тебя потребовала!
– Шуба… – Старуха вздохнула: – Она что – Ленин, что ли, чтобы шубу требовать?
Оба имели в виду одну и ту же шубу, единственную.
Напротив Лешиного дома в бывшей кирхе располагались склады горторга и промтоварный магазин. Главным товаром в магазине была шуба за тысячу сто рублей новыми. Эта шуба была мечтой всех женщин. Они приходили в магазин, чтобы просто ею полюбоваться. Всем хотелось подержать вещь в руках, примерить, повздыхать, поговорить о прекрасной шубе, позлиться на безденежье, позавидовать счастливчикам, которые могут позволить себе такую покупку. Ну, может, директор бумажной фабрики. Или генерал – командир ракетной бригады, размещавшейся на окраине городка. Или китобой Чижов, который любил рассказывать о том, как по возвращении из десятимесячного плавания прикуривал от четвертной за столиком в калининградском ресторане «Чайка». Этот Чижов купил «Волгу» и по воскресеньям катал на ней по очереди соседей. А кому еще по карману такое чудо – горностаевая шуба? И сколько ж на нее надо копить, если у тебя трое детей-школьников? А если еще и муж пьет? А если и поросята, которых надеялась продать с выгодой, только дрищут и дохнут? Отчаянная Ленка Уразова, сушильщица с бумфабрики, однажды не выдержала и при свидетелях от всего сердца плюнула на эту шубу: «Пусть ее Гитлер носит – нам такое все равно не по зубам!»
В зале ожидания железнодорожного вокзала было пусто.