– Пора домой! – крикнул отец с поля. – Собирайтесь!
Оля выгребла палочкой из костра полусырую картошку и, обжигаясь, завернула в лопух.
Поздно вечером, когда домашние угомонились, Ирина Николаевна взялась за проверку ученических тетрадей. Она была завучем единственной в городке средней школы и вела уроки русского языка и литературы в старших классах.
Андрюша, чуть приоткрыв дверь, любовался матерью, ее профилем, напоминавшим женские профили на древнегреческих геммах, ее длинными и тонкими твердыми пальцами с короткими ногтями, ее плечом, обтянутым тусклым шелком домашнего халата, ее четко вырезанным ухом с капелькой сережки на мочке… Он жарко покраснел, вдруг вспомнив, как летом в их сад явился доктор Шеберстов, рослый усатый бабник, ёра и умница, о котором в городке говорили, что единственной женщиной, не ответившей на его домогательства, была стюардесса с рекламы «Аэрофлота» на стене сберкассы. Андрюша сидел на корточках за кустом смородины и видел, как доктор взял из рук матери лейку – мать поливала грядки с укропом и морковью. Ирина Николаевна была в темном от пота ситцевом сарафане с глубоким вырезом, ее плечи покраснели и лупились. Шеберстов схватил ее за руку и поцеловал – она отклонилась, и поцелуй пришелся в ухо. «Ирина Николаевна, Господи Боже!» – воскликнул Шеберстов, обняв ее за талию, – и тотчас понизил голос. «Да кто ж вам мешает? – с улыбкой оглядывая сад, нараспев ответила она. – Только не я». И вдруг прижалась к нему высокой грудью. Андрюша бросился лицом в траву. Он страстно, болезненно любил отца и мать, он тайком плакал, когда родители не разговаривали друг с другом и с детьми, переживая очередную размолвку, и вскидывался под одеялом от ночного стона матери – она совершенно детским голосом громко выпевала за стеной: «Сережа, мальчик мой любимый!..» – и от этого ее стона сердце его становилось нестерпимо горячим…
– Ты уже полчаса наблюдаешь за мной, – вдруг сказала мать, не оборачиваясь и не поднимая головы. – И что высмотрел?
– Я читал. – Андрюша вошел в комнату и присел на подлокотник старенького низкого кресла. – Чехова. Странно, на этот раз мне понравились другие рассказы, которые в детстве я пропустил мимо ушей… мимо глаз…
– Ты взрослеешь, но не приобретаешь ни твердости, ни… – Положив авторучку на подставку, она полуобернулась к сыну: – Меняешься и не меняешься. И какой рассказ тебе понравился?
– «Студент». Очень странный и очень простой рассказ. Бедный семинарист возвращается огородами домой с охоты, греется у костра в компании вдовы и ее дочери, костер напоминает ему вдруг о той ночи, когда схватили Христа… Апостола Петра окликают люди, сидящие у костров. Тогда тоже была холодная ночь… русская ночь… И Петр предает Христа. Вдова и ее дочь взволнованы рассказом студента, плачут, а студент думает…
– Андрюша, – мягким голосом остановила она сына, – не надо пересказывать, я помню. Анализируй. Ты переживаешь – но это лишь первая стадия постижения искусства, вторая – анализ. И будь естественнее… вот у тебя и девочки нету, ты иссушаешь сердце книгами…
Очки в тонкой золоченой оправе придавали ее лицу суховатое выражение.
Сын слушал ее насупившись: ему не нравилось, когда мать разговаривала с ним таким тоном и употребляла такие слова.
Ирина Николаевна сняла очки и села в кресло, обхватив сына рукой за талию.
– Ну, не дуйся!
– Ма, я разбирал наши фотографии и случайно увидел бумаги…
Андрей запнулся и покраснел.
– Ну бумаги. И что? Ты узнал, что я была замужем до твоего папы? Да. Он погиб под Москвой осенью сорок первого.
– А за что папу посадили в тюрьму? Почему вы никогда не рассказывали мне об этом?
– Зачем? Это ведь наша боль, папино несчастье… Блестящий офицер, молод, красив, горяч – и вдруг тюрьма, крах карьеры… Что он сейчас? Мучение, а не человек. – Она спохватилась, почувствовав, как сын напрягся. – Он сам о себе так говорит, Андрюша. А посадили… Как тогда сажали? Что-то не то и не так сказал – и пошел в лагеря по пятьдесят восьмой десятой…
– Я не об этом, ма… – Андрей отвернулся. – Ты отказалась от папы, когда его посадили…
Ирина Николаевна со вздохом поднялась из кресла.
– Андрюшенька, милый, это была банальная процедура, сам папа мне и предложил это сделать. Все равно не помогло: меня выперли с работы. Пришлось уезжать сюда, здесь можно было устроиться по специальности. А после лагеря Сережа приехал ко мне. Тогда никто не придавал значения тому, что сегодня может показаться странным… необъяснимым… Боже, ты и вообразить не можешь, какое было время. – Она вернулась за письменный стол и надела очки. – У меня много работы, милый. Спокойной ночи.
В постели Андрей снова открыл Чехова – снова рассказ «Студент». В тексте таилась какая-то загадка.
«Теперь студент думал о Василисе, – читал Андрей о старухе, заплакавшей во время рассказа семинариста о предательстве Петра, – если она заплакала, то, значит, все, происходившее в ту страшную ночь с Петром, имеет к ней какое-то отношение…»
Он поднял глаза к потолку. Почему ночь – страшная? Хотя, конечно… Но почему Петр отрекся от Иисуса? Ведь он мог бы и не ходить во двор первосвященника, мог бы и не отвечать на вопросы тех, кто сидел у костров…
«Студент опять подумал, что если Василиса заплакала, а ее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему – к этим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям. Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательно рассказывать, а потому, что Петр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что происходило в душе Петра».
Андрей снова отложил книгу. А что происходило в душе Петра? А вот он, Андрей, заплакал бы? Пожалуй, нет… Наверняка – нет.
«И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух».
Что же это за радость, уже с раздражением думал Андрей, если речь шла о предательстве и гибели? И почему Чехов вообще об этом написал? И написал так, что эти девятнадцать веков вдруг словно разом, во всем объеме обнаружились в нищей русской деревне 1894 года – холодом, огнем, душевной болью и загадочной радостью…
«А когда он переправлялся на пароме через реку и потом, поднимаясь на гору, глядел на свою родную деревню и на запад, где узкою полосой светилась холодная багровая заря, то думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле…»
Андрюша отшвырнул книгу – она глухо стукнулась о деревянный пол. Предательство и гибель – вот что было во дворе первосвященника. В чем же правда и красота? Ему вдруг снова вспомнилось задрожавшее лицо матери, и отец, внезапно вставший и пошагавший по картофельному полю, и снова мать – высокая, красивая, улыбающаяся, прижимающаяся грудью к Шеберстову – там, в саду, – и в полном отчаянии, со слезами на глазах, он уткнулся лицом в подушку…