— Ну ладно, — сказал Савельев. — Мне настраиваться пора, — и он взглядом указал тулякову на рацию.
Туляков понимал теперь, что Савельев человек очень важный, и возражать не посмел. Он исчез так же легко, как появился, вообще был легкий человек, не зря его и носило по всей стране.
Настроение у Савельева было хуже некуда — Туляков опустошил его совершенно. Савельев в энергетический вампиризм не верил, для него почти все окружающие были вампирами. Когда тот ушел вместе со своим суфле (чего приносил?), Савельев долго еще сидел, уставившись в одну точку. Собравшись с силами, он встал, открыл форточку — в комнату вполз сырой холод, который несколько привел Савельева в чувство. Он закурил и настроил приемник. И сразу же услышал прерывающийся хриплый мужской голос:
— …опоздали. Теперь все бессмысленно. Прощайте…
Голос провалился в треск. Савельев похолодел. Что значит — опоздали? «А то и значит», — ответил он сам себе. Пока они теряли время, где-то там кто-то умирал от голода, от холода, от медведей, бог знает от чего еще. Отвратительное чувство бессилия растеклось по телу — так всегда оказывается в конце концов: когда не знаешь, куда идти, всегда в итоге пойдешь не в ту сторону. И все-таки кто-то еще жив, значит, надо спешить. Только куда, в какую сторону? Если это вообще те, кого они ищут. Но если нет — значит, кто-то еще терпит бедствие? Савельев даже не знал, во что ему больше хотелось верить: если этот тревожный сигнал был от «Ан-2», значит, они живы, но он же значит и другое — они в несомненной опасности, они ждали чего-то, но не дождались, и теперь может случиться все, что угодно…
— …все что угодно! — эхом выкрикнул прорвавшийся через помехи голос и замолчал уже окончательно.
Савельев закурил вторую, вскочил и заходил по окончательно уже выстывшей комнате. Закрывать форточку он не хотел, вместо этого натянул куртку и снова сел за стол. Тишина была в эфире, но Савельеву казалось, что еще немного, и он начнет понимать язык самой этой тишины. Он и сейчас почти понимал, во всяком случае, чувствовал — это был вечный фон бытия, не имеющий ни конца, ни начала, не ограничивающийся ни планетой, ни галактикой, еще не холст, но грунт, на который то там, то тут накладывались мазки человеческих жизней, мыслей, эмоций, но краска выцветала и облезала с годами, а этот фон оставался навсегда и, может быть, сохранял еще на себе невидимые частицы всех этих красок, молекулы, которые можно было бы обнаружить при химическом анализе. Да, это была тугая печаль, растворенная в космосе, поэтому-то она всегда проступала сквозь любую радость, любое счастье и даже любой страх — потому что без нее страх, счастье и радость не смогли бы держаться без грунта, на голом холсте. Савельев всегда это знал, а теперь чуть не плакал, потому что именно сейчас к этому фону не примешивалось абсолютно ничего. И он даже не сразу заметил, что тишина уже звучит.
Это не был звук человеческого голоса. Это вообще не был звук живого, но и на обычные радиошумы он не походил — Савельев вообще никогда не слышал ничего подобного, а уж он слышал все, что можно было услышать в эфире. Звук начинался на тягучей высокой ноте, переливался, двигался, перетекал, как музыка. Наверное, это и была музыка, но подчиненная каким-то неизвестным законам, рожденная неизвестным инструментом, каких не было ни в одной стране, и даже, казалось, рассчитанная не на человеческое ухо. От нее было невыносимо тревожно, и Савельев рад был бы, чтобы она прекратилась, но он будто оцепенел, не в силах поднять руку, выключить ее. Он сидел и сидел, почти забывая дышать, и когда уже оставался один миг до того, чтобы он умер или сошел с ума, музыка закончилась сама, оставив после себя во всем мире и в голове Савельева такую пустоту, что он просидел неподвижно еще несколько минут, ожидая, пока она заполнится хоть чем-нибудь. Надо сказать, что до конца она так уже никогда и не заполнилась…
Когда Савельев смог шевелиться, он первым делом резко закрыл форточку, едва не оборвав веревку. Вернувшись к приемнику, он закурил было третью, но тут же затушил — вкус был кислый и тошнотный. Когда из приемника донесся человеческий голос, Савельев так обрадовался ему, будто только что вернулся из одиночного космического полета.
— Белое все, белое-белое, — говорил звонкий юношеский голос. — Мы думали, будет по-другому. А тут все белое, и свет будто отовсюду. Не страшно совсем. Они добрые.
— Кто добрый? — спросил Савельев скорее сам себя, но неожиданно голос ответил ему.
— Я не знаю, кто они. Но они действительно добрые. И красивые очень. Здесь вообще красиво.
— Где?! — заорал ошарашенный Савельев. Он так привык к односторонней связи, что само по себе было вообще-то удивительно, что теперь с трудом вспомнил, что бывает обоюдная. — Где здесь?
— Здесь. Вы там скажите, чтобы не боялись. Ничего страшного нет. Это все так и должно быть. Слышите? Ничего страшного нет! Нам пора. До связи!
— Стойте! — Савельев вслушивался в эфир, но неведомый собеседник исчез окончательно.
Это явно были не люди с самолета — среди них, насколько Савельев знал, подростков не было. Вообще-то у него была одна безумная догадка… Но этого вам знать не надо, а впрочем, вы уже наверняка сами знаете.
5
— Ну вот, — сказал Семушкин Вале Песенко. — Тут школа.
Меньше всего это походило на школу: дети свободно слонялись по всей территории, в классах вокруг подозрительно молодых учителей кучковались человек по пять, интенсивно о чем-то споря, а к Семушкину запросто, безо всякой субординации подбегали дети самого разного возраста с вопросами самого разного рода. Семушкин плавал в этом любопытстве и обожании, явно наслаждаясь ролью гуру.
— Дядь Володь! — кричал совсем маленький. — Я задачу сочинил! — и протягивал ему тетрадь в клеточку, где была старательно — со множеством стирок — изображена шахматная задача.
— Ну и неправильно, — говорил Семушкин, мгновенно оценив позицию.
— То есть как неправильно! — возмущался маленький — несколько, впрочем, картинно; все явно делалось в расчете на стороннего наблюдателя.
— А если конь идет на B5, что тогда? — строго спросил Семушкин.
— Гм, — сказал маленький и задумался. — Тогда ладья на B3.
— Ну и слон на С6, и вилка.
— Да, — сказал маленький и потер нос. — Это я как-то не подумал.
— А если эту ладью вообще убрать, ты не думал?
— Нет, не думал, — проговорил маленький уже безо всякой рисовки. — Это красиво получается, да! Пойду покумекаю…
Это «пойду покумекаю» получилось у него так взросло и солидно, что он сам захихикал, убегая.
— Владимир Алексеич! — крикнула толстая девушка, вся раскрасневшаяся от сильных чувств. — Там Шмакин опять не хочет работать.
— Где он? — спросил Семушкин, мгновенно переменившись: из расплывчатого добряка он превратился чуть не в комиссара.
— В рубке заперся.