* * *
Это был узкий канал, берега которого заросли ивняком, кривыми сосенками и еще более кривыми березами. В зарослях скрипуче кричала какая-то птица, точно беспрерывно открывала и закрывала рассохшуюся дверь. То тут, то там среди перепутанных корней деревьев валялись каменные обломки, иногда довольно большие и даже украшенные затейливой резьбой. В углублениях резьбы зеленел мох.
— «…тербургская…», — прочла на одном из обломков Катя.
— Станица, что ли, какая? — предположил Петька.
— Смотри, здесь еще буквы есть — «птека». И цифра какая-то… Не пойму.
— Какая такая «птека»? Что за ерунда. Завтра утром рассмотрим, — сказал Петька. — Давай на ночлег устраиваться.
Они разожгли костер, вскипятили чайник и стали пить сладкий чай с большими черными сухарями и такими же большими комарами, беспрерывно сыпавшимися на них из серого сумеречного воздуха, точно семечки из прохудившегося мешка. Петька включил маленький китайский приемник и приставил его к уху.
— Что там? — с тревогой спросила Катя.
— Да все то же, — сказал Петька. Воюют. Он помолчал и прибавил:
— То — да не то… «Эха Москвы» не слыхать. Какая-то польская радиостанция на этой волне. Или литовская… Не пойму, что за язык… Но «Эха» точно нет…
— И не будет, — добавила Катя и всхлипнула.
— Ты, Катерина, это… — проворчал Петька, замолчал и стал ворошить палкой угли в костре.
Взошла луна, толстая, рыхлая, ноздреватая и стала корчить рожи своему отражению в канале. Катя подошла к берегу, села на обломок какой-то колонны и стала смотреть на воду. Через какое-то время ей показалось… Нет, не показалось — из глубины мало-помалу стали проступать отражения высоких домов и желтых фонарей. По отражению набережной противоположного берега медленно ехала большая светлая карета с толстым и усатым кучером на козлах. По отражению усов пробегала мелкая рябь и, казалось, что кучер ими шевелит. По отражению… Катя оторвала глаза от воды и обвела взглядом берег канала: к свету костра из темноты тянулись все те же кривоватые сосенки, березки и обломки камня. Она поморгала, набрала в ладонь воды и умылась — карета уезжала все дальше и дальше, а навстречу ей и сквозь нее двигался трамвай, который тащила пара лошадей. Катя присмотрелась к отражению дома у своих ног: над окнами первого этажа тянулась вывеска «Аптека доктора Пеля и сыновей». Из дверей аптеки вышла женщина в облегающем платье и шляпке. Она села в подкативший автомобиль без верха и уехала… Катя, не поворачивая головы в сторону костра, тихонько позвала:
— Петька! Петя…
Петька не отвечал: он спал, подложив под голову рюкзак. Подул ветер, на луну набежало облако, и отражения пропали, будто их и не было. Черная вода монотонно шептала о чем-то, и так же монотонно в зарослях скрипуче кричала какая-то птица, точно беспрерывно открывала и закрывала рассохшуюся дверь.
* * *
Сентябрь — это когда чихают не на бегу, а останавливаются, достают из кармана большой носовой платок с каемкой, который жена утром свернула вчетверо и загладила утюгом до острых складок, картинно встряхивают его, драпируют им нос, набирают в грудь побольше воздуху и так долго, так безнадежно, трагически сморкаются, что проходящие мимо спрашивают — не надо ли чем помочь, а некоторые даже норовят сунуть в свободную от носа руку мелочь.
* * *
На столе стоят накрытые салфеткой пироги со вчера собранными подосиновиками, липовый мед и уполовиненный графин с вишневой настойкой. Под столом лежит переевший первого, второго, третьего и перепивший компота кот, мечтает о том, что хорошо бы сейчас завалиться с какой-нибудь ангоркой или хоть соседской Муркой и… так храпит во сне, что край спускающейся почти до полу скатерти оттопыривается. Печка, которую затопили в первый раз после долгого летнего перерыва, с непривычки кашляет и плюется дымом. По запотевшему оконному стеклу ползают никак не засыпающие мухи, и окно отмахивается от них занавесками. На дворе холодный белый туман, внутри которого красный клен и черная ворона на ветке клена. — А была бы перелетной… — думает ворона и задумчиво цыкает клювом. Где-то далеко-далеко, на другом краю галактики, лает собака. Осенний вечер.
* * *
Сумерки спускаются медленно, осторожно ощупывая прибрежные камыши и заросли ивняка. Остекленевшее от неподвижности озеро начинают укутывать ватные облака, чтобы оно не разбилось от случайного порыва ночного ветра. Рваный пепельный угол неба мелкими стежками сшивают три темно-серых утки и скрываются за верхушками черных деревьев. Рыбу, нахально игравшую целый день в пяти метрах от поплавка и теперь уплывшую спать или болтать с другими рыбами, хочется поймать хотя бы для того, чтобы удавить голыми руками. По ту сторону водного зеркала отражение рыбака срывается с крючка у маленького, но отважного пескаря. Малек приплывает домой, родители его кормят насекомыми-личинками и укладывают спать, укрыв мягким илом, а он не засыпает и рассказывает, захлебываясь от восторга, как чуть не утащил здорового мужика в сапогах с огромной толстой удочкой на самое дно. Мать читает по его беззвучно шевелящимся губам и мелко дрожит плавниками от ужаса. Окончательно темнеет. Между черных стволов сгнивших осин, торчащих из черной воды, бесшумно проплывает выдра.
* * *
За окном моросил дождь, и стоял мокрый троллейбус с прижатыми к туловищу ушами. Оранжевый водитель бегал вокруг него, дергал уши за веревочки и кричал что-то в мобильный телефон. От телефона клубами валил пар. Женщина провела пальцем по серому оконному стеклу и сказала:
— Чем дождик мельче, тем он осеннее, а потом он и вовсе … потом превращается… — тут она замолчала, и мужчина закончил — В глаза на мокром месте.
— Дурак, — сказала она. — Лучше дай мне косметичку из сумки.
Он подал. Женщина села к нему вполоборота и стала краситься.
Через несколько секунд она снова повернулась к нему:
— Пускай она поплачет — ей ничего не значит? Так что ли? Да?!
— Прости, — вздохнул он и лизнул ее в соленую щеку возле уха. — Значит-значит.
— Дурак, — улыбнулась она и, отвернувшись, продолжила подводить глаза.
Мужчина осторожно отодвинул волосы с ее шеи и потрогал там губами.
— Мурашки, — прошептала женщина.
— Крупные, — подтвердил мужчина.
Он поднес кулак к ее уху, чуть потряс и спросил:
— Слышишь? Я поймал одну.
— Не-слы-шу, — ответила она медленно, по складам, и выронила из рук карандаш, которым подводила глаза.
— Значит, две поймал. То-то они там притихли.
* * *
Лучше всего в деревне поздней осенью, когда дачники разъедутся по своим городским квартирам и на всю улицу будет светиться десяток окошек. Сидишь дома, за теплой печкой, в старых валенках с обрезанными голенищами, с раскрытым томиком Чехова на коленях, смотришь в окно, отодвинув ситцевую занавеску в цветочек, и усами шевелишь задумчиво. Мечтаешь о будущей прекрасной жизни через сто или двести лет, о которой он так пронзительно мечтал. О небе в алмазах… на кухне жена кричит на тесто: «Будешь у меня подходить или нет?!» и бац ему звонкую пощечину, бац другую. За окном серый, мышиный день без всякого, хоть бы и самого маленького, числа. Ветра нет, но проржавевшие насквозь листья как-то умудряются шуршать сами собой. Далеко на холме, в заброшенной деревне, белеет парус одинокой колокольни, и две черных птицы висят и висят над рыжим полем, даже не пытаясь шевелить крыльями… Тут надо оторваться от окна, прочесть страницу-другую из «Дяди Вани» или «Палаты номер шесть» и с мучительным восторгом ощутить себя казанской сиротой, круглой, как бильярдный шар, несчастнейшим существом, которого даже собственная кошка не считает за человека, немедля пнуть ее ногой и повернуться к окну навсегда. Через полчаса или час прокрасться на кухню, схватить огромную горячую ватрушку, получить по рукам, пойти их вымыть и сесть за стол как человек. Налить себе чаю с мятой или чабрецом, положить в розетку варенья, в крошечную пузатую рюмочку на кривоватой ножке налить из пыльной бутылки тягучей сливовой наливки [15] , откусить ватрушку так, чтобы она уже после этого укуса не оправилась и подумать: «Те, которые будут жить после нас, через сто или двести лет, у которых будет небо в алмазах — помянут ли они нас добрым словом будут ли у них горячие ватрушки, сладкая сливовая наливка и чай с чабрецом и мятой?»