С кем он туда поедет, в Америку? — осмелилась она как-то спросить. Один или с этой барышней, которая ему так нравится?
— Один, — сухо ответил он.
Не такого он сорта человек, чтобы жениться, прибавил он потом. Ни на ком. А пока он хочет просто сменить обстановку, он ведь уже говорил. И всё.
Она ничего не ответила. Только кивнула головой в темноте.
В другой же раз — и об этом она потом пожалела, позднее, лежа в постели, когда тиканье часов на комоде и тяжелое дыхание матери во сне не давали ей уснуть, — в другой раз, услышав от него такие речи, ей стало смешно.
Она спросила у него:
— А если бы я забеременела?
Она хорошо знала, что подобный вопрос заставит Давида задержаться еще на пять минут. Что он еще сможет сказать за эти пять минут, не важно. Важно, чтобы, прежде чем уйти, он почувствовал необходимость поцеловать ее.
VI
Зима 1929 года была на редкость суровой. Чтобы отыскать другую подобную зиму, утверждал Оресте Бенетти, нужно вспомнить 1903 год, когда По покрылась льдом, или уж 1917-й.
Снег пошел ближе к Рождеству и продолжал идти плоть до Бефаны
[4]. Вместе с тем мороз не был еще таким суровым, каким он станет в последующие месяцы. Более того, сразу после Бефаны был даже короткий перерыв, когда выглянуло солнце, повеяло весенним теплом и снег начал таять.
— Можно ли доверять такой погоде? — спрашивала себя Мария Мантовани.
Со своей кровати, в которую она легла при первых же холодах из-за простуды, когда у нее повысилась температура и начался сильный кашель, старуха слушала хлюпанье растаявшего снега под колесами машин, проезжавших по улице Салингуэрра. Нет, все-таки этому доверяться было нельзя, отвечала она сама себе, и уголки губ под кромкой одеяла образовывали горькую гримасу. Это тепло, и особенно подступавший со стороны окрестных полей туман, способный промочить одежду насквозь не хуже, чем это делал дождь, — даже при желании не позволяли строить иллюзий.
Первым делом, едва войдя (он не звонил: Лида снабдила его ключом), Оресте снимал с себя промокший плащ. Чтобы плащ высох, он вешал его на гвоздь, вбитый во входную дверь. Затем весело спускался по лестнице, садился за стол, затевал разговор.
В последние пару месяцев основной темой для его разговоров стал Иренео. Когда начались занятия в школе, мальчик был помещен в интернат при семинарии, где он, Оресте Бенетти, в своем двойном качестве бывшего ученика и хозяина переплетной мастерской, пользовался большим уважением.
И сейчас возвращался именно оттуда, сообщил он как-то раз. Там он встретился с доном Бонора, заведующим, сменившим двадцать лет назад умершего дона Кастелли. Он расспросил его об Иренео.
— Что вы хотите, чтобы я сказал? Мы делаем лишь первые шаги: логический анализ, разбор предложения… Латынью как таковой мы еще не начинали заниматься… — Этими словами дон Бонора и ограничился.
Но так как Оресте настаивал, желая узнать, что тот думает о мальчике, священник, хотя и очень любезно, добавил к уже сказанному, что характер ребенка заставляет задуматься. Конечно, еще рано, добавил он, давать какое-то окончательное суждение. Но по крайней мере, одно довольно хорошо понятно и несомненно: речь идет о несколько слабовольном и ленивом ребенке.
Переплетчик сжал губы. Затем он резко перешел к разговорам о погоде.
— По-моему, пока холода еще не прошли, — сказал он, — худшее впереди.
Со своей кровати Мария Мантовани поспешила кивнуть, молча улыбаясь чему-то своему.
Оресте Бенетти не ошибся: самое сильное похолодание было еще впереди. И правда, в начале третьей январской недели небо снова затянулось, воздух стал холоднее и вновь пошел сильный снег. Северный ветер и снег день заднем — как на горных вершинах. Люди шагали гуськом по узким траншеям, которые с трудом расчищали бригады уборщиков, нанятых городскими властями. На валах повсюду стали появляться лыжники-энтузиасты, в большинстве своем студенты. Федерация фашистской молодежи даже организовала лыжные соревнования: маршрут проходил вдоль городских стен, от ворот Сан-Джорджо до Порта-Рено, настоящее состязание. В результате улица Салингуэрра изменилась: обычно пустынная и тихая, она стала шумной, с оживленным движением. Можно сказать, что добрая часть жителей города, привлеченная необычным зрелищем, которое происходило на городских укреплениях, проходила как раз по этой улице.
Внезапно состояние Марии Мантовани ухудшилось. Температура вновь поползла вверх, появилась одышка. Послали за врачом, который после краткого осмотра заявил, что это воспаление легких. «Да, опасность есть, — ответил врач на вопрос Оресте. — Учитывая общее состояние больной, любое ухудшение возможно».
На пятый день наступил кризис, который предвидели и которого боялись.
Мария Мантовани не отрывала глаз от окна. Она смотрела, как там, за стеклом, через которое с трудом проникал свет, хлопьями падает снег. Она напрягала слух. С улицы Салингуэрра до нее доносился слабый отзвук веселых криков, быстрых шагов, шум и гудки автомобилей. Что там происходит? — спрашивала она себя. Должно быть, в городе праздник. Но почему же каждый голос, всякий звук доходил до нее словно издалека?
— У меня что-то со слухом, — в какой-то момент пожаловалась она. — Я уже ничего не слышу. У меня словно вата в ушах.
— Снег идет, — ответила Лида тихо, садясь на краешек кровати, — и поэтому у тебя такое ощущение.
Слабая, вымученная улыбка появилась на губах матери.
— Нет, не поэтому, — прошептала она, тряся головой и опустив веки.
Час спустя она начала задыхаться и хрипеть. Оресте убежал, вернувшись вскоре с приходским священником из Санта-Мария-ин-Вадо.
Комната наполнилась людьми.
Образовалась маленькая толпа из женщин-соседок, которые вошли вместе со священником и пономарем. Откуда они взялись, как вошли? — не могла не спросить себя Лида. Неужели Оресте (ну да, Оресте, подумала она, до этого она никогда не называла его так, просто по имени) забыл захлопнуть входную дверь? Во всяком случае, позднее, когда священник соборовал умирающую и ушел, соседки остались, собравшись под окном, все в черных платках на головах, шепча молитвы.
В середине комнаты, между группкой женщин и кроватью, сложив руки, стоял Оресте Бенетти.
Когда вдруг хрипы прекратились, он сразу же вышел вперед и нагнулся над изголовьем. Легким и точным движением рук он закрыл вытаращенные глаза Марии Мантовани, сложил крестом на груди ее руки, расправил смятую простыню и одеяло, сползшее на пол. Сделав это, он отошел на цыпочках в центр комнаты.
Лида была неподвижна. Даже когда у нее перед глазами уже перестали сновать большие руки человека, который (теперь она знала это наверняка) скоро станет ее мужем, — даже тогда она оставалась сидеть на краешке кровати, разглядывая восковой профиль матери. Веки опущены, строго очерченный нос, губы, на которых угадывалась неопределенная, абсурдная и счастливая улыбка: Лида наблюдала за каждой черточкой этого неподвижного лица с упрямым вниманием, даже с какой-то жадностью, как будто видела его впервые. И в это время что-то, какой-то узел старинных обид развязывался в ее груди.