Ольга Андреевна смотрит на меня насмешливо.
— Он это так и сказал на суде?
— Этого он не сказал. Должен был сказать.
— Почему же он не сказал?
— Из уважения.
Она передернула плечами и махнула рукой.
— Хватит, замолчи.
Мне стало очень обидно и за этот жест и за то, что она не понимает меня.
— А ты, наверное, думаешь, что он испугался это сказать. Он бы сказал, если бы его судил председатель колхоза в правлении. В его годах бояться нечего. А нам этого не сказал только лишь из уважения к массивному столу с зеленым сукном, стульям, у которых на высоких спинках герб, к портретам, к прокурорским светлым пуговицам, к непонятным бессмысленным словам адвоката, как «алиби», «юриспруденция», «право» и прочая шелуха. Из уважения он виновным-то себя признал. Хотя уверен, в душе-то он не считал себя преступником. Просто он ничего не понимал. А все непонятное невольно вызывает у человека уважение.
Двенадцатый час ночи. Но мы все еще сидим. Чтоб как-нибудь протянуть время, Ольга Андреевна начинает опять уборку. Моет посуду, подметает пол и делает все это нарочито медленно. Посуда вымыта, стол насухо вытерт, Ольга оглядывается, что бы еще такое сделать, и, убедившись, что больше совершенно нечего, садится, положив на колени руки. И так, не шелохнувшись, сидит долго, мучительно долго, морщит лоб, кусает губы. Она хочет что-то сказать и не решается, ждет, когда заговорю я. А я молчу, нехотя перевертываю страницы книги.
— Знаете что? — прерывает она молчание, обращаясь почему-то на «вы».
— Что? — равнодушно откликаюсь я.
Ольга испуганно вздрагивает и говорит совершенно не то, что хотела сказать:
— Который час?
— Вероятно, первый.
— Так много. А спать не хочется, — говорит она, грустно улыбаясь, и ждет, не предложу ли я посидеть еще немножко.
А я по-прежнему молчу и по-прежнему равнодушно листаю книгу.
— Ну, я пошла.
Ольга встает, снимает с гвоздя пальто. Я помогаю ей просунуть в рукава руки и по ее грустным глазам вижу, как ей не хочется уходить. И словно в подтверждение моей догадки, она, вздохнув, говорит:
— Если б ты знал, как мне не хочется…
— Чего не хочется?
Она вскидывает потемневшие от тоски и обиды глаза и говорит, стиснув зубы:
— С утра ехать в командировку.
— Я провожу тебя.
— Зачем?
— Да так…
— Не надо. Прощай, — и хлопает дверью.
Каждый раз, уходя, она бросает мне это слово. Но я знаю, что она придет, и придет обязательно, чтоб сказать мне его еще раз. Придет, раскрасневшаяся от радости, стыда. Она радуется, что ей приятно видеть меня, сидеть рядом, дышать вместе одним воздухом. И в то же время ей стыдно бывать у меня, оправдываться и лгать, чтобы замотивировать свой приход какой-нибудь очевидной ложью, вроде как: «Пришла проконсультироваться по одному юридическому вопросу». И я ее ничуть не осуждаю. Мне тоже приятно бывать у Симочки и дышать с ней одним воздухом. Правда, я не сгораю от стыда за свои визиты: они прикрыты дружбой с Борисом Дмитриевичем. Но все знают, что это тоже ложь. Знает и Симочка, и Васюта, и соседи, вероятно, догадывается и сам Полостов.
Однако всему есть конец.
Пришел конец и этой дружбе. Она оборвалась внезапно, легко, бесшумно, как истлевший кусок полотна.
Полостов получил письмо от дочери. Она сообщала, что выходит замуж, и умоляла отца приехать на свадьбу и разделить вместе с ней ее радость. В письме так и было написано: «разделить со мной мою радость». Борис Дмитриевич читал мне письмо вслух и дважды подчеркнул эту нелепую фразу.
Мы с Симочкой провожали его. Настроение у Полостова было приподнятое, возбужденное. А когда он в привокзальном буфете выпил водки, то к нему еще прибавились гордость и бахвальство. Статный, он, красиво поводя плечами, молодцевато расхаживал по перрону, небрежно брал меня за пуговицу, говорил: «Молодой человек, вот ты не испытываешь чувства отцовства. А жаль. Чудеснейшая, изумительнейшая эта штукенция. Советую испытать, — опять ходил, насвистывая и слегка подрагивая ногой, брал меня за ту же пуговицу и со снисходительной грубостью поучал: — Запомните, молодой человек. Долг каждого мужчины быть отцом, так сказать, продлить и увековечить род человеческий». И слово «продлить» звучало неприятно и пошло. Симочка изумленно смотрела на мужа и ничего не понимала. А он просто не замечал ее, а может быть, вообще забыл о ее существовании. И только когда подошел поезд, он вспомнил о ней, наспех поцеловав в лоб, сказал: «Не горюй. Веди себя умненько…», вскочил на подножку и помахал платком.
Прошло дня три. Настроение все это время было отвратительное, а в тот вечер особенно. Ничего не хотелось: ни думать, ни делать.
После работы два часа провалялся на диване, читая глупейший роман Панферова «В стране поверженных». И встал только затем, чтобы приготовить ужин. За окном зияла непроглядная темень, дул ветер и хлестал дождь. Я затопил плиту и стал чистить картошку.
В сенях под грузными шагами застонали половицы, дверь от рывка распахнулась, и через порог переступил Полостов. Но в каком виде! Ботинки покрывала густая грязь, словно он шел напрямик по раскисшей пашне. Поля шляпы обвисли. Лицо мокрое, опухшее, измятое.
— Что это? — воскликнул я.
— Тс-с. Тихо надо. Я как тать в нощи в полнощной прокрался в твой дом, — прохрипел он. — А ты картошку варишь? И то дело!
Полостов засмеялся отрывисто и хрипло, как старый мотор, и, резко оборвав смех, громко, словно командовал полком, приказал:
— Отставить картошку, начнем пить водку.
Полостов шагнул к столу и вытащил из кармана пол-литру. На месте, где он стоял, осталась большая грязная лужа. Борис Дмитриевич стащил с себя пальто, бросил на диван и туда же швырнул мокрую шляпу. Он не сел, а свалился на стул и, обхватив руками голову, простонал:
— О люди, если б вы знали, как все ужасно!
— Что случилось?
Полостов поднял на меня мутные пьяные глаза.
— Судья, ты слыхал поговорку: «Бог шельму метит»?
Он хотел улыбнуться и не смог. Вместо улыбки задергались щеки, скривился рот, а глаза обозленно сверкнули.
— Ну что стоишь, смотришь? Подай стакан.
Полостов зубами сорвал с бутылки пробку, с бульканьем налил с краями стакан и, расплескивая водку, с отвратительной жадностью выпил. С минуту он сидел не дыша, не двигаясь, выпучив глаза. Потом, хватая губами воздух и поглаживая живот, просипел:
— Пошла, пошла. Уф, как хорошо-то стало! Подавай-ка сюда теперь картошку.
Он выхватил из кастрюли картофелину, покидал с руки на руку, обмакнул в соль и, обжигаясь, проглотил ее.