С этой бутылкой он вошел в спальню Кеши. Невзоров вытянулся наискось на кровати во все свои сто девяносто пять сантиметров. Лежал он навзничь, повернув голову набок и расплющив небритое лицо о матрас. Одетый (впустив Богдана, он натянул для приличия брюки, зачем-то толстые вельветовые). Беззвучно дышал раскрытым ртом.
«Ведь проснется, собака, и захочет опохмелиться, — подумал Богдан. — Пьет третий день и, как я понимаю, запой у него далеко не первый. И тут я ему, другу детства, поллитровочку портвейна и поднесу. Да?»
Сбоку, на границе поля зрения, мелькнул чей-то белый силуэт. Богдан невольно вздрогнул. Повернулся — у открытой дверцы платяного шкафа маячил разбойник-кот, а из шкафа выпала белая рубаха. Рубашка, не привидение! В ночи размякший до соплей Иннокентий упросил Богдана остаться с ним, потому что одному ему стало жутко. День назад — то есть ночь назад — привиделась ему покойница-мама: будто вышла белой тенью из стены и с укором спросила, почему же он не отдал в починку свои старые наручные часы, которые она подарила ему на тридцать лет. Что можно было сказать на эту историю? Допился ты, друг, до горячки, до белочки. Пора открывать газетку и искать объявления «Вывожу из запоя, срочно». Но Богдан считал, что воспитывать взрослого человека, во-первых, бесполезно, а во-вторых, вредно для воспитателей. Поэтому он, уже собиравшийся на выход и в гостиницу, остался ночевать с Кешей.
Тихо спавший Иннокентий вдруг раскатисто захрапел, шевеля дыханием уголок простыни. Похоже, он не собирался просыпаться. Богдан взвесил в руке портвейн цвета олифы, взглянул еще раз на Кешу.
«Вот лежит человек, опиравшийся на удельных князей Бориса и Глеба, — подумал Богдан. — Он построил себя, свою жизнь, на Борисе и Глебе, а князья-подлецы подвели его. И не на кого опереться. Детей не нажил, свою жену не нашел, а чужую отбить не смог. Мать, которая любила его, как никто на свете не полюбит, умерла. Друзья разлетелись и охладели, пока он двигал науку. Одинокий, такой одинокий. Вроде меня, ха-ха. Ни один человек не остров… Не островами мы созданы, Кеша. Вот почему ты пал и лежишь».
Он развернулся и с бутылкой вышел из спальни, а через минуту уже покинул квартиру Невзорова.
Легонечко насвистывая, он вышел из сияющего поддельным мрамором подъезда во двор, наряженный в майскую яркую зелень. Возле исполинской арки, выводившей на проспект, его кто-то окликнул:
— Э-э! Мистер!
Богдан обернулся и увидел алкаша в бархатном пиджаке. Его лиловая физиономия выражала искреннюю радость от встречи с добрым человеком, подарившим ему в понедельник пять тысяч.
— Ну, что тебе? — нетерпеливо спросил Богдан. — Опять гив?
— Похмелиться бы, — прогудел бомж, застенчиво потупясь.
— Держи, везунчик. — Богдан сунул ему портвейн и отправился дальше.
На проспекте нетерпеливо гудели утренние автомобили; тесня их, плыл дотемна набитый народом троллейбус; мимо сонной, налегшей большой грудью на свой приземистый холодильник мороженщицы спешили равнодушные к мороженому, позавтракавшие дома горячей яичницей работники ручки и клавиатуры.
Перед Богданом были открыты все дороги. Можно было бы начать день с капуччино в симпатичной новой кофейне, где в витрине выставили пирамиду из профитролей и стеклянные, ампирных пропорций банки с кофейными зернами. Можно было сесть на лавочку на берегу Межи, смотреть на блики реки и слушать доносящийся от пристани голос, каждые пять минут с одной и той же донельзя радостной интонацией приглашавший прокатиться на катере и осмотреть «невероятно прекрасные места нашего старинного города!». Можно было отправиться на Гороховую улицу и стучать в закрытую дверь или перемахнуть через хилый забор и потребовать внука, «иначе я за себя не отвечаю». Можно было умчаться в Москву, а оттуда свалить на недельку на какой-нибудь испанский курорт и всю неделю в устричном жемчужном покое созерцать из шезлонга синие волны, временами похрапывая и забыв обо всем. Собственно, последнего хотелось больше всего.
Приняв решение, Богдан быстрой походкой дошел до своей «дээс», доехал до отеля, который покинул, не пробыв там и получаса, и вышел из «Националя» с чемоданом. Оттуда путь Богдана лежал на центральный рынок. Место это было ему хорошо знакомо еще по советским временам, ибо в те времена только на рынке можно было купить мясо, а не суповой набор костей, овощи без гнилых боков и фрукты более экзотические, чем яблоко. Первым делом Богдан через открытые ряды дошел до прилавков, где торговали соленьями. Он перепробовал несколько сортов квашеной капусты, потребовал положить ему килограмм вон той, с клюквой, а заодно налить литр рассола. Затем он прикупил полкило хрустящих, крокодилового цвета соленых огурцов и опять же попросил литр рассола. У ловкой, молодой торговки огурцами был еще такой нечастый товар, как моченые антоновские яблоки. Богдан надкусил одно желтое яблоко, подумал, помотал головой, но потом отведал яблочного рассола и взял его. После солений он закупился всем тем, что составляет основу сытного обеда и чему соленья служат украшением: картошкой, хлебом бородинским, рижским и белым, розовым тамбовским окороком, соленым салом с темными мясными прожилками, еще разными мелочами и, наконец, бараньими ребрышками для жарки. После рынка Богдан остановился возле ресторана «Диканька» с чубастым казаком на вывеске, зашел туда и спросил: «А борщ у вас жирный?» — «Нет, что вы!» — заверили его. «Жаль! Мне нужен жирный». — «Хотя погодите, сейчас у повара выясню… жирный, конечно, ну бог ты мой, вы же в украинский ресторан зашли! Зачем спрашивать! Мы и сальца кладем!» На этот раз Соловей не поверил ответу, сел и потребовал одну порцию, да поскорей. Официант понял «поскорей» так, как надо было (то есть, что за «поскорей» будут хорошие чаевые), и принес заказанное уже через пять минут. Богдан попробовал и сказал: «Самое то!» Но есть не стал, а попросил перелить этот борщ ему в посуду с собой, да еще добавить три, нет, пять порций.
После таких кругов Богдан заехал на своей «богине» во двор все того же пыльно-розового дома с лепниной. К счастью, римскую арку почему-то не перегородили решеткой, как делают с каждой первой аркой или подворотней в Москве и с каждой второй в Домске. Припарковавшись под майскими кущами, Соловей вышел из машины, нагруженный, как торговец-челнок. В одной руке — пакеты с рынка, в другой — чемодан, под мышкой — полистироловая банка с борщом, где-то еще — бумажный пакет с прилагавшимися к борщу пампушками, политыми топленым салом и посыпанными чесноком, а ведь еще ключи… Где же он нес ключи? Трудно сказать. Но ключами, вынесенными из Кешиной квартиры, Богдан (явив чудеса гибкости) отпер подъездную дверь, а затем и кофейную дверь квартиры Невзорова.
Из спальни по-прежнему доносился сиплый храп. Богдан с пакетами направился на кухню, поколдовал там некоторое время, а затем выставил на черный жостовский поднос с алыми цветами три налитых бокала и пошел к Кеше. Присев на стул рядом с кроватью и сгрузив поднос, Соловей продекламировал:
— «Если бы в следующее утро Степе Лиходееву сказали: „Степа! Тебя расстреляют, если ты сию минуту не встанешь!“ — Степа ответил бы томным, чуть слышным голосом: „Расстреливайте, делайте со мною, что хотите, но я не встану“…» — Невзоров дрых, и Богдан тронул его за плечо. — Кеша… Кеша… Иннокентий! — в конце концов рявкнул Богдан.