Соловей явился к нему и застал человека, жившего поперек времени. Иннокентий переселился в допетровскую Русь. Бурление новорожденного капитализма ему было безразлично. Рухнувшая на людей свобода богатеть и нищать Кеше была фиолетова. Его интересовала только свобода слова и мысли, причем главным образом в том, что касалось науки. Теперь не нужно было снабжать статью любой тематики непременными цитатами из Ленина и Маркса, теперь необязательно было гнуть свои идеи в дугу, все объясняя через призму классовой борьбы, теперь вся западная наука перестала быть лживой и вражеской, а стала наконец доступна, и даже, если в родном институте не удалось выбить денег на архивную командировку, можно было получить западный грант! Рассказ Богдана о том, как он обменивал польские духи «Шанель № 5» на кроссовки «Адибас», увял у него на языке. Кеша, не дослушав его, с горящими глазами принялся рассказывать про последнюю берестяную грамоту, найденную в новгородском раскопе. Что за деликатесы выгрузил перед ним гордый собой Соловей, что он сам пьет и ест, Иннокентий не заметил. Он вещал. Его высоченная фигура мерила шагами просторную комнату, лицо с крючковатым носом, похожее на лицо совы, задиралось к лампе. По почти пустой, аскетически обставленной квартире на проспекте Мира гуляло эхо от громкого лекторского голоса. Маленькая седовласая мать Кеши приняла подарки с тихой улыбкой, нарезала колбасу тоненько, уложила веером на тарелку, к колбасе подала рассыпчатую гречневую кашу и нарезанный прозрачными кольцами репчатый лук; как понял Богдан, ничего, кроме этого, и не было в доме.
Как молоды мы были! Ведь самому Богдану было тогда, в 93-м, всего тридцать три! Акме, расцвет жизни! (Хотя он и сейчас, в пятьдесят пять, ощущал все тот же расцвет, и не правы те, кто дребезжат: «ста-арость», кто ложится на диван лицом к стенке и думает, что лучшее уже было и прошло.) А Кеше было тогда тридцать пять, он собирался стать самым молодым доктором наук в Домском пединституте и, пережив в двадцать лет быструю женитьбу и в двадцать один год еще более быстрый развод, к тридцати пяти годам стал старым холостяком: жил вдвоем с матерью, раз в год покорно ходил на знакомство с очередной «очень милой» племянницей какой-нибудь Марьи Петровны, уныло отсиживал два часа и возвращался к своему одинокому житью, обустроенному по его личной мерке, к маме, к татаро-монгольскому игу.
Так вот: про Иннокентия. Майя по старой памяти иногда читала «Домские известия». Пролистывая пару месяцев назад газету, она увидела фотографию Кеши. Невзоров, немного пополневший, в больших квадратных очках, еще больше стал похож на филина или сову; он выглядел очень солидно в костюме, при галстуке и при медали на полосатой ленте, стоя рядом с дежурно и широкозубо улыбавшимся мэром. Статья была посвящена награждению Иннокентия Наумовича Невзорова почетной медалью от города Домска за научные достижения. Об этом Майя и рассказала сыну.
Богдан очень удачно про это вспомнил. Вот с кем хорошо бы встретиться! Старый друг, сто лет не виделись, будет рад, несомненно, а к тому же — умнейший человек, но главное — ничего ему от Соловья не надо, потому что пошел по совсем другой стезе и, к счастью, в ней преуспел. Богдан вдруг понял, что это особое удовольствие — побыть рядом с человеком, который тебе ровня и которому поровну, сколько у тебя денег, он не будет ни снизу в рот заглядывать, ни смотреть свысока и цедить через губу. И да, ему ничего от тебя не надо — с таким человеком рядом дышится вольней, будто возвращаешься во времена юности, к той беспримесной, от всех надобностей очищенной дружбе — кроме единственной надобности: звучать с кем-то на одной волне, передавать на двоих одно клевое радио.
Он даже не стал садиться в машину. От Соборной площади, на которую выходили Кремль и музей, была минута ходу до проспекта Мира и минут семь пешком до дома Невзорова. Наверно, можно было бы влезть в соцсети, потратить час на поиски Кеши, не найти (что весьма вероятно) или найти и еще три дня списываться, согласовывая встречу. Но Богдан решил просто зайти к нему домой, как делал когда-то бессчетное число раз.
Небо в коридоре проспекта проложили серой ватой. Мимо пролязгал троллейбус. У остановки крепкая бабуля торговала красными тюльпанами, уже раскрывшимися и выставлявшими перед прохожими черно-желтую сердцевину. Богдан, в начищенных итальянских ботинках, в сиреневом пуловере тонкой шерсти (с маленьким логотипом Фенди над сердцем), глянул на себя мельком в зеркальную витрину: он по-прежнему имел вид довольного жизнью европейца с круглым банковским счетом. На всякий случай он зашел в продуктовый и купил тортик — помнил, что Кеша к алкоголю был равнодушен, зато сладкое поглощал круглосуточно. Шатенка на каблучках, стоявшая за ним в очереди, оглядела его и кокетливо улыбнулась, приглашая к знакомству, от чего Соловей пришел в хорошее настроение. Знакомиться не стал — пока вполне хватит того, что завтра вечером он встречается с Вероникой, риелторшей с манящей фигурой и беспокойными глазами.
Помахивая прозрачной коробкой с тортом, он подошел к шестиэтажному дому цвета пыльной розы, украшенному советской лепниной: снопы колосьев, серпы и молоты на фризах, атлетичные колхозники, рабочие и ученые на двух гипсовых панно. Сразу видно, дом непростой. На фасаде висели две бронзовых доски с профилями: «Здесь жил и работал…» Одна из досок посвящалась именно отцу Кеши, видному химику, доводившему до идеала ракетное топливо и взрывчатые вещества. То ли нервная работа на оборонку, то ли желчный характер свели его в могилу в шестьдесят лет; Кеше тогда было шестнадцать, и ранняя потеря отцов стала еще одной нитью, связывавшей его и Богдана. Они никогда не говорили про уход своих отцов, да и зачем: сиротство лежало на них невидимой, но весьма ощутимой тенью.
Посередине дома с лепниной была арка древнеримских статей, высотой в два этажа, через нее можно было пройти и проехать во двор, и на двор выходили три подъезда этого замечательного дома. Железная дверь в подъезд, как положено по нынешним временам, была закрыта. Богдан позвонил в знакомую квартиру, но домофон молчал. Он решил подождать еще минутку, а тут из подъезда как раз вышел жилец — и Соловей ввинтился в открывшийся проход. Последний раз, когда он тут был, в 93-м, здесь было сумрачно, пахло пыльным ковром и кошками. Теперь подъезд был высок, чист и светел, сиял новой плиткой «под мрамор» и латунными почтовыми ящиками. Ясно было, что в этом подъезде живут люди, хорошо устроившиеся в жизни. Спиральная лестница обнимала лифтовую шахту, закрытую сеткой. Дверь лифта представляла собой элегантную бронзовую решетку с орнаментом из многоугольников, колосьев и звезд. «Жаль, что сейчас так не строят», — подумал Богдан. С приятным гудением лифт понес его наверх, мимо решетчатых стенок плавно мелькали лестничные пролеты.
На третьем этаже Соловей нажал на вишневую кнопочку звонка рядом с цифрой «11». Сначала ничего не последовало, и Богдан, взглянув на часы, решил: рано еще, на работе или… Но тут за дверью что-то грохнуло, зашуршало, а затем обитая кофейным кожзамом дверь распахнулась, и перед визитером в черном провале коридора предстала почти двухметровая объемистая фигура в полосатых трусах и белевшей майке. Мужчина оперся о косяк, наклонился вперед, на свет, и Богдан узнал Иннокентия. Очкастое совиное лицо надвинулось на Богдана, багровые глаза тяжело вперились в него. Щеки доктора наук были покрыты трехдневной щетиной, майку украсил винный потек и два печеночно-желтых пятна.