Обычно этапники встречались с вольными пассажирами во время прогулок на нижней палубе в кормовой части судна. Нас везли на старом полуледокольного типа корабле под названием «Тауйск». И слово это, когда я увидел его, входя на борт, показалось мне весьма символичным: в нем было как бы напоминание о тауйском неповторимом периоде моей жизни, о благословенном «матриархате»… И чем дальше я уплывал, тем с большим умилением и какой-то даже нежностью думал обо всем этом, припоминал громогласную Музу, бесшабашную Алену, тоскующую и смятенную Сатану. И даже былая повелительница моя, начальница ППЧ, даже она сейчас представлялась мне несколько иной, слегка очищенной от присущей ей плотоядности.
Нас выводили на прогулку, как правило, в середине дня — в послеобеденное время. По сторонам располагался конвой. А за ним среди палубных надстроек и возле бортов теснились вольные. Конвой разгонял их время от времени, но появляться им здесь все же не мог помешать. Они перебранивались с конвоирами, зубоскалили, окликали нас, и при любой удобной возможности подбрасывали нам табачок и хлеб.
Вот в этой оборванной и горластой толпе вольняшек я снова — впервые за долгое время — увидел Лешего… Господи, как он изменился! Он словно бы постарел лет на десять: сгорбился, похудел, как-то весь усох. Косматая борода его и длинные, нечесаные, спутанными прядями лежащие на плечах волосы — все было осыпано грязною сединой. Раньше седины этой не было; она появилась за минувшую зиму. Да, нелегко далась ему свобода!
Эту самую фразу — слово в слово — произнес Девка; он выразил нашу общую мысль! И я вздохнул, пристально вглядываясь в согбенную, маячившую неподалеку фигуру.
Леший стоял, ссутулясь, прислонясь к фальшборту. Он держался в стороне от толпы — никак не смешивался с нею. Он был молчалив и угрюм. Хлесткий ветер трепал и развевал его сивые космы. И сейчас он всем своим обликом действительно походил на лесного демона, на дремучего лешего; он полностью оправдывал эту свою кличку.
— Эй, — позвал его Девка. — Эй, Леший, ты что, не узнаешь? Топай сюда!
Фигура у борта распрямилась медленно. Из-под надвинутых бровей глянули на нас расширенные мутноватые зрачки.
Оскалясь, он шагнул к нам. И тотчас же толпа на его пути расступилась, раздалась. Люди явственно сторонились Лешего, шарахались от него, как от чумного.
Мордатый, в распахнутом ватнике парень проворчал с брезгливой гримасой:
— Куды прешь, паскуда? Куды прешь, твою мать?… Не смей до нас касаться, понял?
И вот что самое удивительное: все эти возгласы, эту брань Леший воспринимал безропотно, с какой-то странной отрешенностью. Он не протестовал и не сердился, он молча, медленно шел к нам сквозь пустоту. Шел так, как если бы он был один на корабле. Один на всем свете. Да он и в самом деле был во всем свете один…
Послышался еще чей-то голос:
— Убить его мало, подонка!
Леший остановился, озираясь. И тогда, вступаясь за старого товарища, я сказал с укоризной:
— Вы что это, братцы, навалились на него? Кончайте. Не прискребайтесь. Не видите разве: человек болен…
— Да какой это человек, — возразили мне тут же. — Люди дерьмом не питаются.
— Так это он — с понтом, понарошку, — ответил я. — И вообще, все это было давно.
— Я не о том, что раньше, — гневно выкрикнул мордатый парень, — я о том, что сейчас.
— Сейчас? Неужели?… — начал было я и притих, пораженный.
— Ну да, — подтвердил парень. — Жрет дерьмо, понимаешь. И ведь как еще жрет! По собственной своей охоте! Как взошел на борт — так сразу же и начал… Да о чем разговор? — он вдруг усмехнулся. — Спроси его сам. Вы же друзья с ним? Вот и спроси.
Леший стоял в двух шагах от нас, переминался, хрипя и дергаясь. Улыбка, взошедшая на его лице, постепенно угасла, сошла. Глаза занавесились бровями.
Улыбка его угасла, но прежний оскал остался. И было теперь в этом оскале что-то незнакомое, волчье…
— Леший, — тихонько позвал его Девка. — Слышишь, Леший, да что с тобою?
Тот не ответил. Но зато отозвался начальник конвоя.
— А ну, прекратить разговорчики, — заорал он хрипло. — Эт-то что такое? Правил не знаете? Ишь, паразиты, устроили тут митинг… Почуяли слабину?
Он отогнал от нас вольных, в том числе и Лешего, и велел конвоирам кончать прогулку.
Потом в трюме мы долго с Девкой беседовали обо всем случившемся; судьба Лешего взволновала нас чрезвычайно. В сущности, он ведь никого не обманул, разве что самого себя. Притворившись сумасшедшим, он затем и в самом деле стал таковым. Выбрал себе страшную участь. И был теперь конченым, пропащим. Был уже болен по-настоящему.
После этой встречи с Лешим видеть его как-то уже не хотелось. Да он и сам, очевидно, не стремился к этому. На прогулках во всяком случае мы его больше не встречали.
А затем у берегов Японии началась полоса штормов, и все последние дни этапа мы отсиживались в трюмном отсеке. Вернее, отлеживались. Как обычно в таких случаях я безотчетно грустил и сочинял стихи, а Девка спал. Спать он мог подолгу и при любой погоде. А когда просыпался, то обычно лежал, полузакрыв глаза, и пел негромко.
Блатных, босяцких песен он знал множество. Предпочитал в основном сентиментальные, со слезой… Однако на сей раз репертуар его был иной. Он пел теперь песни, тема которых — расстрел.
Песни эти легко объединяются в особый цикл. Сюда, например, входит знаменитая песня тамбовского повстанца атамана Антонова:
Что-то солнышко не светит, над головушкой туман.
Или пуля в сердце метит, или близок комиссар.
На заре кричит ворона: «Коммунист, открой огонь!»
В час последний, похоронный, трупом пахнет самогон.
Помимо нее есть также песня «Белый свет», написанная неизвестным автором и отредактированная мною еще в бытность мою на Кавказе:
Завтра поведут нас на расстрел.
Приговор жесток и неизменен.
Вот уже восток заголубел.
Заклубились пепельные тени.
Я на зарю взгляну в последний раз…
Ну и что ж, и пусть в минуты эти,
Кроме твоих рук, и губ, и глаз,
Ничего не жаль мне на планете.
Есть в арестантском фольклоре немало и других песен — такого же плана. Девка, повторяю, знал их все. И пел их теперь, наборматывал с какой-то унылой, однообразной настойчивостью. Репертуар этот не прибавлял нам веселья… И я, не выдержав, сказал:
— Меняй пластинку, Девка, и без того тошно!
— Эх, — отозвался он с коротким вздохом, — эх, старик… Ты говоришь «тошно»… А с чего веселиться?
— Но все-таки! Давай-ка что-нибудь поприятней.
— Душа тоскует, — пробормотал Девка. — Ей не петь, ей плакать охота.