Но размышлять на эту тему я не мог, не имел времени. Со стороны вокзала сюда, ко мне, шли гурьбою какие-то люди. Встречаться с ними было рискованно. И я, пригибаясь, юркнул в сторону, в палисадник, под защиту густо разросшихся акаций.
Там, в этих зарослях, я переждал, пока люди пройдут. Потом осмотрел себя и стал приводить в порядок: почистился, выбил пыль из пиджака, старательно надраил сапоги, навел на них блеск. И, упрятав пистолет в задний карман брюк, вышел, посвистывая, на дорогу.
Теперь надо было как можно скорее разыскать друзей. Они располагались в здешнем квартале — квартировали у вокзальных проституток.
К одной из них — к той, у которой поселился Левка Жид, я и направился тотчас же.
Это была девушка пухлая, щекастая, на низком ходу, и, вероятно, поэтому ее звали Булкой. «Я свою Булку за что люблю? — говорил Левка. — За оптимизм! Кормишь ее, ласкаешь — она смеется. Моришь голодом — опять смеется. Бьешь ее, дуру, — смеется еще того пуще».
Левка был, в какой-то мере, прав. Сколько я знал Булку, она вечно хихикала, веселилась; по любой причине заливалась мелким, грудным, рассыпчатым смехом.
Однако на этот раз она встретила меня хмуро.
— Уходи! — задыхаясь, проговорила она, стоя в дверях в одной рубашке. — Уходи быстрее! Тут такое творится!
— Что творится? — насторожился я.
— Кругом обыски, аресты, проверка документов… У меня этой ночью мусора два раза были. Слава Богу, Левка уже успел отвалить.
— Когда он уехал?
— Вчера днем. Собрал вещички и даже… — она вдруг всхлипнула, рот ее перекосился, — даже слова ласкового не сказал!
Не желая задерживаться во Львове, я покинул его в тот же день. Несколько остановок проехал в собачьем ящике… И повсюду, на любом разъезде, на каждой станции видел из-под вагона армейские сапоги. Они громыхали и цокали подковами, попирая булыжник, топча дощатый настил перронов. Их было множество, этих сапог! Железная дорога кишела чекистскими патрулями. Ехать дальше в таких условиях было опасно. Улучив момент (воспользовавшись тем, что разразился давно назревающий дождик), я украдкой отстал от поезда и схоронился в придорожной ржи. Дальше я уже шел все время пешком.
Происходило, в сущности, то же, что было когда-то на иранской границе. «Все повторяется, — уныло думал я, бредя по посевам, увязая в слякоти, разъезжаясь подошвами в мутных лужах, — все идет по спирали».
Да, действительно, все повторялось! Как и тогда, я стремился уйти от железной дороги — уйти подальше и, главное, поскорей… Разница заключалась лишь в том, что тогда, близ Ирана, я пропадал от жары и жажды, задыхался в пыли и мечтал обрести хоть каплю влаги. Теперь же я тосковал о солнце!
Темно-лиловая, как ночное небо, туча нависала над равниной; посверкивала и глухо ворчала. Дождь сыпал, не ослабевая. Ледяные его струи секли мне лицо и приминали тугие колосья. Я шел в хлебах по пояс, как в воде, раскачиваясь и с трудом переставляя ноги. Я вообще передвигался из последних сил, был на крайнем пределе. И единственное, что удерживало меня на ногах, это был страх. Инстинктивное желание уйти, избавиться от опасности. Незаметно пала ночь. Наступление ее уловить было непросто: над степью с утра клубилась сырая струистая сумеречь. Она постепенно сгущалась, мрачнела, наливалась чернотой… Я заметил, что молнии стали как бы ярче и пронзительней, и только тогда сообразил, что день уже, в сущности, прошел!
Надо мною возник короткий мертвенный белый свет. Он сверху донизу вспорол нависшую тучу — пошел по ней, ветвясь. Темнота раскрылась. На мгновение стали видны окрестности: тяжелые, глянцевые от влаги волны ржи, невысокий пригорок, силуэты хат. И неподалеку от меня — покатая верхушка стога.
Видение это вспыхнуло и исчезло. И сейчас же из мглистой бездны ударил яростный громовой раскат.
И опять раскололось и высветилось небо — дохнуло нестерпимым огнем и снова обрушилось с оглушительным треском.
Спасаясь от грозы, я кинулся к стогу; разворошил его, вырыл в нем просторное углубление и залез туда торопливо.
Сны мне виделись странные, какие-то морские: я где-то плыл, захлебывался, тонул… И мерз все время — отчаянно мерз! — никак не мог согреться.
Я проснулся совершенно мокрый, сотрясаясь от озноба. Одежда моя за ночь нисколько не просохла — наоборот! И все вокруг было на ощупь сырым и склизким. Озадаченный, выбрался я наружу и понял, в чем суть. Это было вовсе не, сено. (Да и откуда, в самом деле, могло взяться сено в такую пору, в самом начале мая?) Оказывается, я переночевал, зарывшись в кучу старой картофельной ботвы. Она была свалена на краю пустого перекопанного поля, и ее-то я принял в потемках за стог!
«Надо идти в село, — решил я, глядя на косогор, на смутно виднеющиеся в тумане крыши. — Попрошусь в какую-нибудь хату, отогреюсь хоть немного. Здесь, в глуши, мне уже нечего бояться!»
Еще издали, пересекая поле, я удивился безмолвию, царящему в селе. Не слышно было крика петухов, не мычали коровы, не скрипел колодец… «Что еще там стряслось?» — забеспокоился я. Поспешно поднялся по откосу, приблизился к околице и увидел, что село это вымершее, нежилое.
Многие дома здесь были разрушены, дворы захламлены, засыпаны прахом, единственная улица — изрыта воронками. Всюду виднелись следы былого огня и давнего запустения.
В этом месте, очевидно, проходила когда-то линия фронта. Я стоял, размышляя о разыгравшейся тут трагедии. Было тихо, пасмурно и жутковато. Неожиданно за спиною моей послышался шорох… Я выхватил пистолет, обернулся, всматриваясь в развалины, и с облегчением перевел дух.
Из- за груды обугленных досок выглядывала кошка. «Кис, кис», — позвал я. Она мяукнула в ответ и пошла, вытягивая шею, поставив палкой хвост.
Странно она шла! Неровно и как-то слишком уж неуверенно, словно слепая… Я подумал об этом и тотчас же понял, что так оно и есть. Кошка была слепой. Подойдя ко мне вплотную, она подняла голову. И на месте глаз ее обозначились черные пустые провалы.
Облезлая, покрытая струпьями, она ластилась ко мне и мяукала жалобно. «Последний живой обитатель села, — подумал я. — Но как же она все-таки кормится? Как она, незрячая, живет? И стоит ли так жить дальше? Не лучше ли разом покончить с ее мучениями?»
Невольным движением поднял я пистолет — хотел было выстрелить. И тут же опустил руку.
Она ведь ждет от меня не пули, а ласки или какой-нибудь еды… И стрелять в нее сейчас было бы кощунством. Было бы последней подлостью.
Уходя, я обернулся. И снова увидел кошку — в зыбких струях тумана. Она стояла, вытянув шею, и напряженно нюхала воздух. И голос ее, летящий мне вдогонку, напоминал отдаленный детский плач.
Так вот я шел по Украине — по следам недавней войны. Путь мой пролег через разрушенные села, спаленные перелески, опустелые хутора… после многих мытарств я угодил в Конотопскую тюрьму, а оттуда — в Харьков, на Холодную Гору. Затем проехал в этапном эшелоне по всей стране. Недолгое время пробыл на пересылке, в бухте Ванино. И, погрузившись в корабельный трюм, пересек туманное Охотское море.