Я ехал без хлопот, даже с удобствами! Меня сразу же приютила, приветила проводница вагона — разбитная рыжая бабенка, уже немолодая, но вполне еще свежая. В ее каморке (в служебном отделении) я и отлеживался всю дорогу, вплоть до самого Баку.
В Баку я встретил многих старых своих приятелей. Оказался среди них и Кинто (тот паренек в клетчатой кепочке, с которым я познакомился, впервые приехав в Ростов).
Он был здесь один. Старого его партнера, Хуторянина, арестовали еще летом, во время облавы. Попал в облаву и Кинто, но сумел как-то выпутаться, бежал, перебрался в Закавказье и теперь промышлял на бакинском «Зеленом» базаре.
Все это он рассказал мне, сидя в базарной закусочной — в шумном подвале и уныло потягивая кислое местное молодое вино.
— Да-а-а, — вздохнул он затем. — Как-то все тухло, браток. И корешей надежных не осталось. И вообще… Жаль мне Ростов — веселый город! А здесь маята. Не люблю Баку. Не лежит душа. Давно бы уехал, если б не родня.
— Где ж твоя родня живет? — поинтересовался я.
— Да тут, за городом, — сказал он, — в Баладжарах. На электричке — двадцать минут.
— Счастливый человек, — пробормотал я с завистью. — Родня! Это, брат, много значит. В любой момент забредешь, отведешь душу…
Он допил вино, утер губы ладонью. Затем сказал, отставляя стакан:
— Хочешь со мной? Я сегодня как раз собираюсь туда. Должен был еще неделю назад заглянуть, но не смог, забыл, завертелся. А родители у меня обидчивые, строгие. Особенно пахан. О-о-о, это старик с характером!
— Он, вообще-то, кто? — спросил я. — Где работает?
— Вот приедем — увидишь, — уклончиво ответил Кннто.
В Баладжары мы прибыли вечером, в сумерках.
Я сразу же, с ходу, завернул в станционный гастроном, купил там бутылку доброго вина, пачку печенья и большую глянцевую коробку шоколадных конфет. «Как-никак, мы ведь в дом идем, — рассудил я, — в семью. Да к тому же еще — на ночь глядя… Надо явиться красиво!»
Кинто отнесся к этой затее несколько скептически. Покосился на сверток в моих руках, усмехнулся, хотел, видимо, что-то сказать, но промолчал.
Потом мы долго шли с ним по извилистым, залитым синью сонным улицам городка.
— Где ж твой дом? — забеспокоился я.
— Сейчас, сейчас, — отозвался Кинто, — теперь уже недолго осталось! Вот за тем поворотом…
За поворотом постройки кончились. Дальше простирался пустырь; над ним струилась и реяла тьма, разгуливал ветер — прохладный, пахнущий полынью и дымом костров.
Зыбкая россыпь огней возникла во тьме пустыря. Заливисто и коротко заржал где-то конь, тонко тенькнула гитара. И сейчас же я понял все — угадал, куда мы идем и какова родня у Кинто!
— Так ты — цыган? — спросил я его удивленно.
— Ага, — сказал он.
— Вот уж никогда бы не подумал…
— А за кого ж ты меня держал? — ухмыльнулся он.
— Ну, за кавказца какого-нибудь, — я пожал плечами, — за грузина… У тебя ведь и кличка и морда, все совпадает.
— Ага, — кивнул он удовлетворенно, — ага. Вот и ладно.
— Кстати, не только я, все так думают.
— И хорошо. И пусть думают. И ты смотри, дорогой, не болтай! — Кинто поворотился ко мне, сощурился. — Договорились?
— Ладно, — сказал я. — Но почему? В чем дело?
— Да так, вообще, — он помолчал немного. — Быть цыганом — это ведь небольшая честь. Особенно у блатных, в нашем обществе! На кой мне нужны лишние насмешки?
— Но насколько я знаю, — возразил я недоуменно, — цыгане для нас свои. Их ценят…
— Ценят, может быть, — поднял палец Кинто, — но не уважают. Да и, в общем, правильно. За что их особенно уважать?
— Ну как за что? — замялся я. — Этот ихний бродяжий дух…
— Бродяжий дух у цыган особый. Они ведь живут — и хитрят и воруют — все по своим собственным правилам! Ну а правила эти… — Кинто покривился, длинно цыкнул слюной. — А, да что говорить!
Последние слова он произнес, уже вступая в расположение табора. Обозначился черный косой силуэт шатра, заметались близкие отблески пламени. Рычащим клубком подкатился нам под ноги пес, принюхался к Кинто и затих, ласкаясь.
Откинув тряпку, занавешивающую вход, Кинто заглянул в шатер и сказал:
— Здравствуй, тату!
— Здравствуй, — отозвался низкий сильный голос, — входи!
— Я не один, тату, со мной друг.
— Тем лучше.
Спустя минуту я уже сидел в шатре на мягком ворохе тряпья.
Принесенные мною подарки пошли по рукам; я передал их Кинто, а тот — в свою очередь — старухе в цветастой шали. Старуха развернула пакет, извлекла оттуда бутылку и почтительно вручила ее коренастому морщинистому цыгану с бритым черепом и аккуратно подстриженной бородкой.
— Выпьем, тату, — мигнул Кинто.
— Выпьем, — сказал цыган, — только не это…
Он повернул бутылку, встряхнул ее. Сдвинул брови, разглядывая надпись на этикетке, затем улыбнулся, блеснув стальными зубами:
— Мускат. Это — для женщин! Сладкие помои. Какой в них толк? Нет, мы другое сообразим…
Поворотясь к старухе, он что-то ей сказал по-своему — гортанно и коротко.
Она сейчас же засуетилась. Ринулась в дальний темный угол шатра и появилась оттуда, держа в руках объемистый глиняный кувшин.
Следом за нею выползла из угла еще одна цыганка, чуть помоложе. Она тащила закуску — хлеб, брынзу, овощи.
Вес это было мигом разложено на циновке, у наших ног. Отец Кинто взял стакан, плеснул в него из кувшина, затем осторожно водрузил стакан на тыльную сторону ладони и шикарным жестом поднес его мне:
— Гостю дорогому — первая чарка!
Я выпил и задохнулся. В стакане оказался чистейший виноградный спирт.
— Ну, как? — оскалясь и выкатывая глаза, захохотал старый цыган. — Хороша отрава? То-то.
Мы долго пили в ту ночь. Шумно пили. Весело!
В шатер постепенно набилась уйма народу. И сухо бряцал бубен, и стонали бабы, и чей-то томительный тенор пел под гитару — тянул надрывные, дикие, таборные слова:
Тагу мора, та ту морэ, Пантелею,
Не пора ли постыдиться от людей?!
Не пора ли амэиди Пантелею
Выйти в поле да сделать все дела?!
Амэиди, кони, ромалу, чисто звери,
А жеребеночек, ромалу, вороной.
А его грива до самого колена
Аж завивается волной…
На исходе ночи — уже перед светом — я выбрался, шатаясь, наружу. Постоял так, запрокинув к небу лицо и жадно, взахлеб дыша предзаревной прохладой. И потом свалился, заполз под телегу, стоявшую рядом с шатром, и прикорнул там в траве.