– Ну давай же, милый, давай, – пробормотал он, пытаясь
оторвать дубовые ножки от пола.
В буфете что-то громко стукнуло. Упала какая-то тяжелая
банка. По-хорошему, надо бы вытащить все содержимое. Но на это уйдет час. Уже
светает.
– Шевелись, мать твою, двигайся, старая деревяшка! – рявкнул
Никита.
И дубовая громадина подчинилась. Проехала несколько
сантиметров по линолеуму. Вот так. Теперь еще немного. Наконец между стеной и
буфетом образовалось пространство около полуметра. Этого достаточно, чтобы
протиснуться и откупорить забитую дверь. Прямоугольник линолеума под буфетом
отклеился от пола. Если ножом вырезать, а потом, оказавшись за дверью на черной
лестнице, ухватиться за край лоскута, придвинуть буфет назад, к стене, закрыть
проход, можно выиграть еще несколько минут, пока они разберутся, догадаются.
Никита отыскал в ящике с инструментами старый скальпель,
острый, как бритва, и полоснул по линолеуму с трех сторон. Попытался сдвинуть.
В принципе можно. Но придется сделать это очень быстро. На это нужны
нечеловеческие силы. Вернее, силы человека, который очень хочет жить.
За окном щебетали первые птицы. Светало. Рубашка пропиталась
потом и противно липла к телу. Хорошо бы, когда все будет готово, принять душ.
Но это опасно. По закону подлости, они явятся именно в тот момент, когда он
будет плескаться в душе. Он не услышит и может не успеть…
Между прочим, восемьдесят лет назад поручик Соковнин успел.
Он как раз мылся в ванной, когда чекисты вломились в квартиру. Душ, разумеется,
в восемнадцатом уже не работал. Поручик поливался из ковшика ледяной водой. Он
не услышал, как они вломились. Его племянница, тринадцатилетняя Аня, которой
потом суждено было стать Никитиной бабушкой, умудрилась задержать их в
прихожей, заговорить зубы. И изрядно покричать, пошуметь, чтобы поручик
расслышал за плеском воды.
– Ой, это у вас настоящий «маузер»? Подождите, господин
чекист! Покажите, я никогда не видела. А он правда стреляет?
Аня была ангельски хорошенькой. Блестящие золотые локоны,
огромные ярко-голубые глаза.
– А чаю вы не хотите, господа чекисты? У нас есть немного
настоящего чая. Я как раз поставила самовар. Знаете, есть даже колотый сахар…
Подождите, там не убрано, куда вы?..
Поручик успел натянуть подштанники, прихватил всю прочую
одежду и свой именной пистолет, встал на бортик ванной, открыл высокое, под
самым потолком, окошко между кухней и ванной комнатой, подтянулся, перелез,
бесшумно спрыгнул, прошмыгнул в дверь черного хода. А через секунду чекисты уже
ворвались на кухню.
– Как же ему удалось с узлом одежды, так быстро и бесшумно?
– спрашивал Никита бабушку Аню, когда она в сотый раз рассказывала ему эту
историю.
– Не знаю. Очень жить хотел, – отвечала бабушка. Никита лет
с десяти пытался повторить ловкий трюк поручика. Приставлял стремянку к окну
ванной комнаты. Только в четырнадцать удалось подтянуться, перевалиться через
окно и, зажмурившись, спрыгнуть на кухонный пол. Няня Надя, жарившая картошку
на плите, закричала как резаная и стала быстро, мелко креститься. Никита спрыгнул
неудачно, подвернул ногу, порвал связки. Если бы поручик Сергей Соковнин
спрыгнул также, его бы уже через полчаса расстреляли.
Никита загасил сигарету, достал из ящика с инструментами
пассатижи и принялся откупоривать забитую дверь черного хода. Гвозди успели
проржаветь и намертво вросли в стену. Спасибо, что десять лет назад мама
отказалась от разумной идеи заложить дверь кирпичом. С черной лестницы воняло,
в квартиру лезли тараканы и даже крысы забегали иногда. Но ленивые рабочие,
которые делали ремонт, убедили маму, что довольно будет просто забить дверь и
задвинуть чем-нибудь тяжелым. Спасибо ленивым рабочим. Квартира превратилась бы
сейчас в мышеловку. Впрочем, тогда он бы и не поехал домой после стрельбы.
А куда бы он поехал без денег, без документов? Куда,
интересно, ему деваться потом, когда он откупорит дверь, когда придется удирать
через вонючий черный ход, через чердак, перепрыгивать с крыши на крышу, как
восемьдесят лет назад поручик Соковнин?
…В четырнадцать, когда порванные связки срослись, Никита
повторил трюк, от начала до самого конца. Даже время засек. Ровно три с
половиной минуты. Самое неприятное – перепрыгнуть с крыши своего дома на
соседнюю. Высота двенадцать метров. Расстояние между крышами не больше
полуметра. Главное вниз не глядеть. Главное представить, что за тобой гонятся
люди с «наганами» в кожаных куртках. И ты очень хочешь жить.
Сейчас ему не четырнадцать, а тридцать восемь, и ничего
представлять не надо. Все так и есть. Люди в кожаных куртках. С автоматами. И
жить очень хочется…
Он до крови изодрал пальцы, выдергивая ржавые гвозди. Дверь
наконец поддалась. Пахнуло застарелой плесенью и кошачьей мочой. Черным ходом
перестали пользоваться в двадцать седьмом году, когда всемирно известный
оперный баритон Николай Ракитин вернулся с семьей из эмиграции, купившись на
уговоры советского правительства. Баритону предоставили его собственную
квартиру в Москве. Выселили прочих коммунальных жильцов, сломали перегородки.
Председатель «квартактива» дворничиха Пронькина долго еще грозила подпалить
проклятую буржуазию.
Прадед Никиты хотел петь по-русски, на сцене Большого
театра. Николай Павлович Ракитин надеялся как многие тогда, что большевики
долго не протянут – К тому же всемирная слава изрядно поблекла в холодном сером
Берлине. Для немцев петь было скучно. Хотелось прадеду-певцу домой. Родину
любил. Даже такую, вымазанную до макушки совдеповским дерьмом.
Потом ему пришлось своим глубоким баритоном исполнять
партийные марши и гимны, солировать в хоре.
А соколов этих все люди узнали, Первый сокол Ленин, второй
сокол Сталин…
Пришлось петь перед «Самим», почти наедине, в небольшом
кабинете, в присутствии нескольких приближенных, которые казались скорее
призраками, чем живыми людьми на фоне широкоплечего коренастого Хозяина. От
Хозяина исходил жар. Нехороший, дурно пахнущий жар, как от кастрюли, в которой
варится несвежее мясо. Николай Павлович рассказывал жене, дочери и сыну шепотом
в ванной, включив воду, о глубоких безобразных язвинах на серых щеках, о желтых
глазах, волчьих или тигриных, о коротконогой, как обрубок, фигуре в простом
кителе и кавказских мягких сапожках.
Когда Никите было шестнадцать, он приставал к бабушке Ане с
одним и тем же вопросом: «Зачем?» Он рисовал в голове идиллические картинки
свободного мира и представлял самого себя где-нибудь на Бродвее или на Монмартре.
– Что ему стоило остаться? – спрашивал он про своего
прадеда. – Мы бы жили совсем иначе. Я бы…
– Ты? – улыбалась бабушка Аня. – Тебя бы не было, Никита.
– Почему?