— Остаются бабы, — заключил Антон, — тут и надо искать. Между прочим, вполне достойный повод и для слежки, и для мести. Как у тебя с бабами в последнее время?
— Как всегда.
— Новые были?
— Увы. Уже месяца четыре те же самые.
— Замужние?
— Их всего-то три, и все холостячки. Ксанку знаешь, остальные от случая к случаю.
— Версия номер один, — сказал Антоха и начертил пальцем в воздухе единицу, — ревность. Представь: у той же Ксанки возник хахаль. Скажем, мафиозо. Ну и решил на всякий случай за ней последить. А потом и за тобой. Можешь исключить?
— В принципе, конечно, не могу…
В принципе я не мог — как, впрочем, не мог и представить трусиху Ксанку роковой любовью романтического мафиозо. Хотя, с другой стороны, в мафию заносит всяких.
— Ну допустим, — принял я, — одна версия. А вторая?
— Вторая? — Он пошевелил губами. — Вторая, кстати, вполне реальная — ты кому-то сильно мешаешь. И тебя хотят нейтрализовать. Скажем, запугать. Чтобы не совался, куда не следует.
— А куда я суюсь?
— Куда-нибудь ведь суешься. Все куда-нибудь суются.
Его логическое мышление мне порядком надоело, и я возразил:
— Все суются, а я не суюсь.
— На митинги таскался?
— Был тогда, на антифашистском. Кстати, вместе с тобой.
— Вот видишь!
— Там полмиллиона было.
Обычно Антон в спорах был упрям до занудливости, но тут неожиданно легко уступил:
— Ты прав — все возможно и все не убедительно. Обе версии висят. Значит, есть третья.
В голосе его было скрытое торжество, и я спросил с надеждой:
— Какая?
Антон усмехнулся и сказал:
— Старик, это Федулкин.
— Федулкин? — изумился я.
— Именно, — подтвердил он.
— Почему ты так считаешь?
Это я не спорил, а просто спросил.
— А кто еще? — снова усмехнулся Антоха.
Я задумался. Аргумент был сильный. Чушь, бессмыслица, бред — это была типичная манера Федулкина. Не факт, что все затеял он, но вполне мог быть и он.
Мне Федулкин был скорее приятель, а Антохе почти друг. Когда-то они вместе поступили в институт. Антон его закончил, а Федулкина выгнали. Его и дальше выгоняли отовсюду, куда бы ни проникал, иногда через три дня, иногда через год, а дольше он не держался. Федулкин был романтик, авантюрист, искатель истины, борец за… Впрочем, мне трудно найти идею, за которую бы он хоть неделю, да не боролся. Он был женат раза четыре, а может, семь, а может, двенадцать — во всяком случае, не меньше дюжины дам в разное время претендовали на его надежную мужскую руку. Федулкин вовсе не был бабником, просто он с готовностью женился на всякой, которая настаивала. Благотворительная идея сделать из Федулкина человека быстро себя изживала, и если новая супруга успевала унести ноги до третьего аборта, можно было считать, что ей здорово повезло. При этом Федулкин был малый добрый и щедрый, всегда готовый отдать последнее. К сожалению, у него, как правило, не было последнего, как и предпоследнего, как и первого, — в его панельной конуре валялось по углам лишь совершенно бросовое имущество, забытое в панике удиравшими женами. Спал он на тюфяке, которым побрезговал бы породистый пес, ел в гостях, гладить штаны считал преступной тратой единственной жизни, полы в промежутках между женами не подметались. В силу всех этих причин считалось, что Федулкин человек самобытный и талантливый. Отчасти, наверное, так оно и было. Но, к сожалению, сам он полагал, что его талант имеет совершенно конкретную направленность, а именно литературную — и вот это было сущим бедствием для знакомых. Единственной собственной вещью Федулкина была пишущая машинка, на которой он сочинял и размножал то, что называл когда новеллой, когда триллером, когда сразу бестселлером. Пачки машинописи он растаскивал по знакомым, а потом в самый неподходящий момент являлся и требовал похвал. Таскался он и по журналам, но завистники-редакторы не хотели печатать. Писал он все: романы, статьи, пьесы, все, кроме стихов, — но когда я в период брака приводил в его берлогу левых девочек, то аттестовывал хозяина именно как поэта, чтобы федулкинский бардак сошел за поэтический беспорядок.
И еще была у нашего приятеля тревожная черта: он полагал себя человеком остроумным и время от времени устраивал сложные, тупые, порой опасные розыгрыши, которые важно называл хепенингами.
Словом, скучно с Федулкиным не было…
— А ведь в самом деле, — сказал я с надеждой. Имя Федулкина объясняло все.
Антон вытянул палец:
— Помнишь ту его теорию?
— Какую? — наморщил я лоб, ибо теорий у Федулкина хватало.
— Насчет искусства, что все должно быть документально? Ну точно по жизни. А если такой жизни, как надо, нет, надо ее сперва сконструировать, а уж потом изобразить с присущим ему талантом… Ну помнишь, в Мневниках, когда портвейн хлестали?
Я пожал плечами. Тогда в Мневниках была симпатичная вечеринка, мне понравилась девочка, к сожалению, ничего не вышло — но весь вечер я был слишком занят, чтобы вникать в теории Федулкина.
— Короче, он так говорил. А все, что сейчас происходит, типичная конструкция. Напугать и посмотреть, как будешь реагировать.
— И телефонная девка из конструкции?
Тут он ухмыльнулся:
— Боюсь, что да.
— Вот это жаль.
Теперь, когда что-то было ясно, ко мне вернулось ощущение жизни во всей ее полноте.
— Он давно у тебя был?
— С неделю. Роман оставил.
— Роман?
— Может, повесть, я не заглядывал. Хотя придется. Ему ведь, гаду, мало, что похвалят, ему еще надо изложить, что особо потрясло.
— У меня тоже лежит нетленное творение, — вздохнул Антоха, — в такой красивой папке… Я уж думал нетленку похвалить, а папку конфисковать.
— Похвали повыразительней, он про папку и не вспомнит.
Мы посмеялись. Я взял федулкинскую рукопись — она так и лежала, где он положил, в кухне на подоконнике — откинул оберточный лист. Заглавие было — «Хроника эксперимента». Я прочел вслух начальные строчки:
— «Они говорят, надо изучать жизнь, и тогда, мол, будешь хорошо писать. Какая пошлая дурость! Как можно жизнь изучать, разве это математика? Надо не изучать, а ЖИТЬ! Именно ЖИТЬ! Только то, что ты испытал на себе, ты сумеешь талантливо, то есть правдиво и красочно, описать. Да, да, да! И если ты пишешь роман из жизни убийц, ты обязан убивать, а если из жизни насильников, ты обязан насиловать. Разумеется, я говорю фигурально, ибо „гений и злодейство — две вещи несовместные“. Но надо создавать ситуации, близкие к твоей теме и идее, действовать по принципу хепенинга — тогда и твое творчество будет наполнено живым дыханием жизни…»