Роуз победно улыбнулся, будто только что вывел изящнейшую математическую формулу. Я, как ни угнетен был, подумал, что человеку, не посвященному в политические механизмы, формулу эту не объяснишь. Числа — невыразительны, разница между ними — минимальна. И однако, от этих чисел и от этой разницы зависит карьера человека, быть может, нескольких человек, а пожалуй, и нечто несоизмеримо важнее самой впечатляющей карьеры.
Мы вернулись в ложу. Экс-министр от лейбористов как раз закруглялся. Последовали еще речи, в зале было не протолкнуться. Теперь если смеялись — смеялись громче, если возражали — возражали яростнее, но по большей части слушали в напряженном, чреватом молчании. Скоро разразится, подумал я. Все смотрели на Роджера. Роджер сидел на передней скамье в той же позе, что и накануне: подбородок на сцепленных пальцах. Возгласы «Правильно! Верно!», больше для проформы, вслед филиппикам последнего оратора от оппозиции. Снова молчание.
— Попросим мистера Квейфа, — произнес председатель.
Наконец-то. Роджер поднялся, крупный, неуклюжий, не осознающий, что неуклюж. Обитатели обеих передних скамей как-то съежились, будто их накрыла не тень Роджера, а грозовая туча. Вылитый Пьер Безухов, снова, как и при первой встрече, подумал я. За спиной Роджера зааплодировали.
Он казался неестественно, пугающе спокойным. Начал с колкостей. Тут некоторые обвиняют его чуть ли не во всех смертных грехах. Обвинения подчас взаимоисключающие, то есть априори неправомерные. Как говорили древние: хочешь узнать о себе правду — послушай мнения своих врагов. Допустим. Только данный принцип не к нему одному относится. Он относится ко всем. Даже, хотите — верьте, хотите — нет, к другим достопочтенным членам, а в ряде случаев — и к почтенным и доблестным джентльменам, что исключительно из чувства долга вызвались охарактеризовать его, Роджера Квейфа. Роджер поименно перечислил четырех крайне правых консерваторов. Ни словом, ни интонацией не намекнул на Траффорда. Пожалуй, удачно придумано — принять характеристику своего врага; пожалуй, конечная цель такого подхода — сделаться лучше и сделать лучше наш мир. Смириться с фактом, что все мы — достойные сожаления грешники.
В юморе Роджеру не откажешь. Многие засмеялись. Дважды или трижды Роджер позволил себе съязвить. И тут в очередной раз подтвердилось, что сходство с Пьером чисто внешнее, — Роджер стал собран, резок и точен в формулировках, как в бросании дротиков. Сторонники каждый бросок встречали одобрительным гулом; мне было не по себе. Не слишком ли он легковесно начал? Не вздумал ли спустить проблему на тормозах? Я покосился на Гектора Роуза. Тот едва заметно кивнул. И в зале, и на галерее шептались: дескать, лучшая речь дебатов. Роджер перешел к аргументации. Заговорил как человек, живущий на исходе двадцатого века. Перестал низать округлые, пустопорожние, сугубо парламентские фразы. Отверг традиционно пронафталиненные лексику и синтаксис — и на фоне министров, выступавших перед ним, теперь казался представителем нового поколения. То была речь человека, привыкшего к радио- и телестудиям, к телекамерам, к техническому прогрессу в целом. Без пафоса, без рисовки Роджер объяснял, что такое ядерное оружие, как важно для будущего не допустить войны; объяснял своими словами, просто и доходчиво. Таким, позднее отмечали обозреватели, парламентский стиль будет лет через десять.
Впрочем, я не обращал внимания на стиль. Я думал: когда Роджер выйдет за рамки — сию секунду или еще потянет время? Один или два раза мне стало страшно — показалось, Роджер наскучил аргументацией и готов говорить о материях более тонких. Будет ли от этого прок? Мы дети своего времени и социального класса, наша мысль обусловлена временем и классом (Да и способны ли мы мыслить? Не являются ли наши мысли, наши решения инстинктами зверя, угодившего в западню?). Мы привыкли спихивать ответственность на мифического автора формулировок. Под силу ли кому-нибудь выйти за рамки? И есть ли они в природе, эти силы, которые надо высвободить, которые может высвободить Роджер — или другой министр, или кто-нибудь из нас, из остальных?
Впрочем, если Роджер и планировал коснуться тонких материй, в процессе речи он этот план отверг. Он говорил исключительно с депутатами палаты общин, здесь и сейчас. Уже через десять минут я понял: Роджер и не думает идти на попятный. Он не играл словами, не искушался метафорами. Он выражал свои чаяния, которые до сих пор замалчивал. Теперь, когда ему предоставили возможность, он четко и ясно высказывал соображения, разделяемые Гетлиффом и его коллегами. Только в его устах соображения звучали куда весомее, ибо уста успели отведать власти. И вдруг Роджер изменил тембр голоса — всего на йоту, но лично я почувствовал приближение ночи.
— Видите ли, — сказал Роджер, — проблемы, которые мы пытаемся разрешить, невероятно сложны. Так сложны, что большая часть наших сограждан — люди, кстати говоря, ничуть не глупее нас — еще даже не начали осознавать наличие этих проблем. Главным образом потому, что недостаточно информированы, что никогда не сталкивались с такими проблемами. Сомневаюсь, чтобы все здесь присутствующие понимали, насколько изменился наш мир теперь, когда существует бомба. Возможно, не только не все, но лишь единицы это понимают; возможно, вообще никто не понимает. Однако насчет подавляющего большинства людей, которые, повторяю, ничуть не глупее нас, я абсолютно уверен: они вовсе не задумываются о бомбе. Мы пытаемся говорить от их имени. Наверно, слишком много на себя берем. Это необходимо учитывать.
Силен, думал я, силен, но чем это кончится? Настал час икс; я сам не понимал, жалею или нет, что Роджер не согласился на компромисс, пока было еще не поздно. Теперь коллегам ничто не помешает отвернуться от него — такие речи Белой книгой не предусмотрены, а значит, Роджер идет против уговора. Одна надежда — что его красноречие оценит палата общин.
— В этом зале два вечера подряд относительно меня звучит слово «риск». Позвольте объясниться. Любой, кто делает выбор, рискует. Риск не зависит от характера выбора. Наш мир так устроен: чем серьезнее выбор, тем выше риск. Но риски бывают двух типов. Первый тип — бездумно, будто мир остался прежним, гнуть свое. Я уверен — настолько, насколько вообще хоть в чем-нибудь уверен, — что, если Британия и другие страны будут продолжать делать бомбы и проводить ядерные испытания, точно речь об испытаниях линкоров, очень скоро случится самое худшее. Возможно, виновника в привычном смысле слова и не будет: просто мы ведь все — люди, нам свойственно ошибаться, терять контроль над собой, терпеть неудачи. При таком варианте развития событий наши потомки — если, конечно, нам вообще суждено иметь потомков — проклянут нас. И каждое — каждое! — проклятие будет справедливо.
Мировое господство Британии — в прошлом. Пожалуй, я предпочел бы ошибаться на этот счет. Впрочем, теперь уместнее говорить о мировом господстве науки, нежели отдельно взятой державы. В любом случае нам мировое господство больше не светит. Однако я уверен: Британия в силах — своим примером, способностью быть выше самоутверждения, разумными речами и разумными действиями — обеспечить перевес в пользу светлого будущего против будущего плачевного или в пользу будущего против отсутствия будущего. Ситуация такова, что географическая изолированность нас не спасет. В настоящий момент обе чаши весов замерли на одном уровне. В нашем распоряжении ограниченное количество гирек, но эти гирьки отнюдь не пустотелые.