— Да, до сих пор единодушия не было. — Я попытался сострить, но Броджински сарказма не уловил и продолжил с каменным лицом, будто подытоживал:
— Так вот, в подобных обстоятельствах министр может использовать свой авторитет, свою власть в пользу одной из спорящих сторон. Я прав?
— Да, в определенных обстоятельствах — может, — кивнул я.
— Не в определенных, а в сложившихся. — Броджински, фигурально говоря, навалился на меня всем весом своей натуры. Выражение лица, впрочем, было безмятежное, словно проблем вовсе нет, словно друзья, ваш покорный слуга в том числе, рады дать ему все, что он ни пожелает. Словно в подлунном мире о разочарованиях и не слыхивали.
Тщательно подобрав слова, я наконец выдал:
— Мне кажется, не следует на это уповать.
— Почему?
— Я пытался объяснить вам, что министр обязан слушать своих консультантов. Вот вы ему одно советуете. Но — вам ведь и без меня известно, не так ли? — что подавляющее большинство категорически против вас. Министр не может просто сказать, что количество «за» и «против» практически одинаково, и вынести решение.
— Кажется, я понял. Да, понял. — Броджински опустил на колени тяжелые руки и вперил в меня взгляд. Выражение лица осталось прежним, только глаза сверкнули. Перемена была полная, будто в мозгу у Броджински сработал переключатель подозрения. От блаженной ясности и надежд до визуализации врага — сухой щелчок, и только.
— Что вы поняли?
— Все очень просто. Министру не дозволено самому принимать решения. Ученые были тщательно отобраны другими официальными лицами. Ясно как день. Они одно советуют, я — другое. Еще: министр окружен чиновниками. Чиновники выбирают, и они не допустят обсуждения. Ни за что не допустят. Это вы и хотели сказать.
— Ну зачем вы ищете зловещие объяснения?
— Я не ищу. Мне ими в лицо тычут.
— Я не намерен, — начал я довольно сухо, — выслушивать ваши предположения на тему, что с вами плохо обращаются. Неужели вы действительно считаете, будто мои коллеги строят против вас козни?
— Речь не о ваших коллегах.
— Значит, обо мне?
— Слышали пословицу: на воре шапка горит?
Таким образом, из меня сделали паука, к которому все нити тянутся; из меня сделали главного гонителя и преследователя. Неприязнь никому не по вкусу. Большинство людей неприязни боятся; столкновение с неприязнью лицом к лицу коробит, как скрип несмазанной двери. Но лучше пусть я буду олицетворять врага, чем Роджер.
Пришлось говорить как ни в чем не бывало, как будто сносить оскорбления для меня — занятие самое обычное, как будто я ни характера, ни нервов не имею. Захотелось задеть Броджински, да посильнее, чем он меня. Наши с ним темпераменты изначально разнятся; не употреби он даже слово «вор», соблазн обругать его был бы не меньше. Но я работал и роскоши позволить себе не мог — по крайней мере роскоши быть собой. Итак, я произнес ровным тоном солидного чиновника:
— Повторяю, министр чрезвычайно благодарен вам за усилия, которые вы предпринимаете ради нашего дела. Пожалуй, можно даже сказать, что министр крайне высокого о вас мнения.
— Надеюсь, вы правы.
— Министр выразился совершенно определенно.
— Надеюсь, вы правы. — Внезапно лицо его озарилось, будто он увидел нечто за моей спиной. — Значит, в следующий раз пойду прямо к министру.
— А вдруг это будет невозможно? Вдруг министр как раз будет занят?
— Вот пусть сам мне и скажет, что занят, — отрезал Броджински.
А затем с учтивостью, которую полагал обязательной, осведомился, где я намерен праздновать Рождество. С достоинством поблагодарив за приятный вечер, он сгреб обе мои руки своей лапищей. Я вернулся в гостиную и долго стоял задумавшись у камина, спиной к огню, в упор не замечая знакомых. Я думал о Роджере; думал со злостью. Пусть бы сам выдавал Броджински новость насчет оценки заслуг, нечего мной прикрываться.
Веселый низенький человек похлопал меня по рукаву.
— Я видел, как вы вон в том углу шептались. Явно с джентльменом из научных кругов.
— Да, шептался.
— Наверно, о работе?
— О работе.
Меня только одна мысль занимала: как можно было лучше справиться. Фоном служила другая: хуже, чем я справился, справиться нельзя. Имелась и третья мысль: что теперь предпримет Броджински?
Это же надо: битый час я позволял себя терзать, не мог дать отпор одному-единственному собеседнику. Я стоял у камина в атенеумской гостиной, анализировал ситуацию — и находил ее глупой, с какой стороны ни посмотри.
Впрочем, в моей собственной гостиной ситуация была еще глупее. Что я и выяснил полчаса спустя. Фрэнсис Гетлифф успел к моему ужину раньше меня (у него был ночной поезд до Кембриджа). Фрэнсис говорил с Маргарет, которая жалует его куда больше прочих моих старых друзей и регулярно показывает, что при других обстоятельствах, пожалуй, выбрала бы его в спутники жизни. Не выбрала бы, конечно, и Фрэнсис это прекрасно осознает. Маргарет тем не менее Фрэнсиса обожает, во-первых, за то, что он ее обожает, во-вторых, потому, что ей импонирует его прямота. Маргарет тоже ведь человек прямой. Они с Фрэнсисом всегда общаются без вводных предложений.
В комнате ярко горел свет, стены оживлялись милыми глазу картинами — о таком доме я мечтал юношей, такого дома, думал я тогда, мне в жизни не видать. Я рассказал о встрече с Броджински. Маргарет слушала улыбаясь — ее забавляло не столько само действие, сколько место действия. Фрэнсис торопился с докладом — чем скорее он отчитается Роджеру, тем лучше, а на Броджински плевать. И мне стало на Броджински плевать, причем уже после первого аперитива.
Фрэнсиса заботило совсем другое. Вскоре после моего возвращения вошли молодой человек и девушка. Молодой человек был Артур Плимптон; он сразу взял на себя распоряжение напитками. Заставил Маргарет расслабиться в кресле, сам обнес всех, с легким звоном наполнил бокалы. Фрэнсиса он величал «сэром», вкладывая в это слово столько же почтения, сколько и дерзости. Девушка была Пенелопа, младшая дочь Фрэнсиса.
Ей было девятнадцать, но казалось больше. Довольно крупная, рослая — выше Фрэнсиса, — румяная, цветущая — хоть Юнону с нее лепи. Ни на отца, ни на мать Пенелопа не похожа. Откуда в семействе Гетлифф взялся этот тип красоты, совершенно необъяснимо; не знай я, что ее мать еврейка, ни за что бы не заподозрил.
Артур гнул свое, и весьма успешно. Маргарет уже поддалась и пригласила его с Пенелопой погостить у нас недельку. Труднее было уломать Пенелопу приглашение принять. Фрэнсис, всегда сочувствовавший детям в любовных делах, в данном случае не сочувствовал. Кто-то шепнул ему, что Артур из очень богатой семьи, причем шепнул уже после того, как Артур завоевал Пенелопу. Фрэнсису это обстоятельство не нравилось — то есть он хотел бы их брака, но так, чтобы никто не наблюдал процесс ухаживания, даже старые друзья. Даже в банальном приглашении погостить Фрэнсису слышалось собственное: «Дочка, выходи за него — будешь как сыр в масле кататься». И делалось ему противно. Его щепетильность с возрастом прогрессировала — мало ему было гордости британского ученого, каковая гордость сама по себе не пустяк, он еще личной добавил.