Я понял. Эти слова понимали мы все.
Я сказал, что никогда не покину его.
Он проснулся и кричит. Сейчас три часа ночи. Дж., что с нами случилось? Я больше не справляюсь.
Я звоню в больницу Святого Варфоломея. Там обещают приготовить ему койку. Я сажаю его в кресло, привязываю ремнями, накрываю одеялом. Через две минуты после выхода из квартиры он гадит под себя. В лифте воняет, и я знаю, что нам опять сунут под дверь анонимную записку. На улице воздух свеж, дождя нет. Я спешу по Лонг-лейн сквозь гудение трейлеров-рефрижераторов, сквозь болтовню и сигаретный дым грузчиков, таскающих мясо. Я кладу руку на плечо Дж., чтобы подбодрить его. Теперь он тих и спокоен. Я вижу наше отражение в витрине ресторана. Мы – натюрморт. Я и мой старик. Черт.
В отделении работают добрые люди. Нас там уже знают. Все сотрудники зовут нас по имени, и мы их тоже. Это, с одной стороны, хорошо, но с другой – плохо, ведь получается, что мы тут уже практически постоянные гости.
Комнаты здесь на одного, с собственным санузлом, слава богу. Ни масок, ни перчаток, ни правил, ни ограниченных часов посещения, потому что это – отделение паллиативного ухода. Здесь неукоснительно измеряют температуру пациентов – каждые два-четыре часа, чтобы следить, как наступает инфекция. Дни размерены однообразным расписанием приема лекарств. Многие пациенты, желая покончить с собой, отказываются от еды. Их не кормят насильно, позволяя медленно уплыть в желанную даль. Наших мертвых суют в мешки – как поступают с умершими от любой болезни, передающейся через кровь, – и быстренько увозят в морг, где о них искренне заботится директор похоронного бюро. В отделении много медбратьев, и многие из них геи. Они сами вызвались тут работать. Не могу себе представить, о чем они думали – особенно молодые.
Прежде я размышлял, не оставить ли мне Дж. здесь – уйти и не возвращаться. Больше не перестилать загаженную постель, не промывать вживленный порт катетера, просто бросить Дж. тут и уйти. Покончить со всем этим раз и навсегда. Но я не смогу так поступить, разве можно? Когда-то в приступе страсти я поклялся сделать для него все, что угодно. Значит, вот это и есть мое «что угодно». Как робки наши тела теперь, Дж. Как мы жалки. Он любит, когда я расчесываю ему волосы – он помнит, что когда-то был красив. Я расчесываю. И говорю ему, что он по-прежнему красив.
Я выключаю свет у него в палате и прощаюсь с ним до завтра. Оставляю сотрудникам телефонный номер его родителей, пускай больница с ними разбирается. Мне так и не удалось до них достучаться. В переносном смысле, конечно.
Два дня назад, идя по коридору от Дж., я познакомился с молодым человеком. Он услышал мои шаги у своей палаты и окликнул меня. Я застыл у двери, на миг растерявшись. Желтый осенний свет падал на кровать. Болезнь у этого парня зашла уже далеко – сбоку на носу саркома, волосы лезут из-за химии. Он улыбнулся мне.
Он сказал, что его зовут Крис, ему 21 год и его родители до сих пор думают, что он путешествует с рюкзаком где-то в Азии. Возникла пауза, я пододвинул стул и сел у его кровати. Я спросил, где его друзья, молодые мужчина и женщина, которых я видел пару дней назад, – они переминались в нерешительности у двери этой палаты.
Он сказал, что они вернулись в Бристоль. Ты сам оттуда? Да, – ответил он. Я сказал, что мне нравится Бристоль, а он сказал, что предпочел бы встретить меня там. Я рассмеялся и спросил, уж не заигрывает ли он со мной. Глаза у него засияли. Я так понимаю, что да, – сказал я.
Он спросил меня, что я делаю в больнице, и я рассказал ему про Дж. Сокращенный вариант, конечно, – все здешние истории одинаковы.
Он сказал, что доктор настоятельно советует ему написать письмо родителям. Он показал правую руку – она была красная и распухшая, и он попросил, чтобы я помог ему писать. Я согласился и спросил, хочет ли он начать прямо сейчас. Он сказал, что нет, лучше завтра.
Назавтра мы застряли на «Дорогие мама и папа».
Сегодня, однако, мы начали продвигаться вперед. Когда печаль охватывает его, я кладу ручку и начинаю растирать ему ступни.
– Рефлексология – это новый секс, – говорю я. Он смотрит недоверчиво. – Потерпи, сам увидишь.
Ноги у него холодные. Когда я касаюсь его, он улыбается.
– Это значит, что мы теперь в отношениях? – спрашивает он, и я отвечаю:
– О да, ты весь мой.
Улыбается он совсем по-мальчишески, да он и по возрасту недалеко ушел от детства, и эта улыбка меня обезоруживает.
– Дай мой бумажник, – просит он, и я выполняю просьбу. – Открой. Там паспортная фотография. Не очень хорошая.
– Паспортные фотографии всегда ужасные, – говорю я.
– Это два года назад. Мне было девятнадцать.
Я уже видел, как болезнь меняет людей, и умею скрывать ужас. Чистая кожа, густые светлые волосы, пушок на подбородке. Очки.
– Ты прекрасен, – говорю я.
– Да ну. Но волосы отрастут обратно, и…
– Давай я принесу нам чаю, – предлагаю я. Мне нужно немедленно выйти из этой палаты.
– Я вовсе не спал с кем попало, – заявляет он.
Я останавливаюсь. Меня застает врасплох его тихая попытка противостоять болезни, ханжам, прессе, церкви.
– Мне кажется, я знаю, кто меня заразил, – говорит он.
– Знаешь?
– Да, понял задним числом. Ты в это веришь?
– Верь не верь, но такого не заслуживает никто, – резко отвечаю я. – Это я знаю точно. Ты прекрасен.
Я выхожу. Я вымещаю свою ярость на чайнике и столовых приборах. Персонал больницы слышит, как я завариваю чай. Весь гребаный Лондон слышит, как я завариваю чай. Я вываливаю на тарелку кучу печенья, которого мне даже не хочется, и возвращаюсь в палату.
– Как у тебя с аппетитом? – спрашиваю я.
– Сейчас не очень.
– Тогда это мне. – Я сажусь и ставлю тарелку с шоколадным печеньем себе на колени.
– Растолстеешь, – говорит он.
Я уже растолстел. Я задираю джемпер.
– Вот этого вчера не было, – говорю я. – Само приползло. Без приглашения.
Он смеется.
– Ты когда-нибудь был влюблен? – спрашивает он.
Я закатываю глаза и тут же об этом жалею.
– А я нет, – говорит он. – И мне жаль.
– Любовь сильно переоценена, – говорю я, набивая рот. Я ем в тишине, запихиваю печенье в рот и ем, потому что знаю: я что-то сделал не так.
– Не смей, – говорит он.
– Чего не сметь?
– Не притворяйся, что все это ничего не стоит. Все то, чего мне не суждено испытать. Ты все портишь. Жаль, что, по-твоему, любовь переоценена. Я, блин, был бы счастлив, если бы успел кого-нибудь полюбить.
Я встаю. Мне стыдно и хочется оказаться подальше отсюда. Жалкое создание в джемпере, усыпанном крошками от печенья.