– Но вы бы запомнили, – не отступила Лекси. – Вы сидите на диване, в красивой квартире. У вас на коленях Пёрл. А фотографа звали… – Она обернулась к Сплину: – Как ее звали?
– Хоторн. Полин Хоторн.
– Полин Хоторн, – повторила Лекси, словно Мия могла и не расслышать. – Наверняка вы помните.
Мия резко встряхнула полотенце.
– Лекси, я где только не подрабатывала. Всего и не упомнишь, вот правда, – сказала она. – Когда денег в обрез, хватаешься за все подряд, только чтобы сводить концы с концами. Ты вообще можешь представить, каково это?
Она снова отвернулась к раковине, повесила полотенце, и Пёрл поняла, что сваляла дурака. Не надо было спрашивать здесь, в кухне Ричардсонов с гранитными столешницами, и с холодильником из нержавейки, и с итальянской терракотовой плиткой, перед детьми Ричардсонов в развеселых ярких куртках “Норт фейс”, и уж тем более перед Лекси с ключами от “эксплорера” в руке. Надо было подождать, пока Пёрл с Мией останутся одни, у себя дома, в сумрачной кухоньке верхнего этажа на Уинслоу-роуд, устроятся на разномастных стульях за единственной целой секцией стола с обочины, – вот тогда мать, может, и рассказала бы. Пёрл осознала свою ошибку: это личное дело, это касается только их двоих, а она, подключив Ричардсонов, нарушила границу, которую нельзя было нарушать. Глядя на выпяченный подбородок матери, на ее тусклые глаза, Пёрл понимала, что от дальнейших расспросов толку не будет.
А вот Лекси объяснения Мии устроили.
– Какая ирония, да? – заметила она, когда они выходили из кухни, и Пёрл прикусила язык, не сказала даже, что “ирония” означает совсем другое. Лишь порадовалась, что тема закрыта.
По дороге домой и весь вечер мать была необычайно молчалива, и Пёрл жалела, что открыла рот. Она всегда помнила про деньги – как не помнить, в их-то обстоятельствах? – но прежде не задумывалась, каково было матери перебиваться с новорожденным ребенком. Интересно, чем еще в те первые годы приходилось заниматься матери, чтобы выжить – чтобы выжили они обе. Пёрл ни разу не ложилась спать без поцелуя на ночь, но в тот вечер Мия ее не поцеловала, осталась сидеть в гостиной, в луже света, погрузившись в раздумья, с затворенным лицом.
Наутро Пёрл вышла из спальни и вздохнула с облегчением: Мия в кухне, как обычно, жарила тосты, вела себя как ни в чем не бывало, словно вчерашнего дня и не случалось. Но история с фотографией вонью висела в воздухе, и Пёрл запихала вопросы подальше и решила больше о фотографии не поминать – ну уж точно не сейчас.
– Заварить чаю? – спросила она.
* * *
А вот Иззи намеревалась найти разгадку. Фотография скрывала некий секрет о Мие, это было ясно, и Иззи пообещала себе, что его раскроет. У девятиклассников не было “окон”, но несколько больших перемен Иззи посвятила разысканиям в библиотеке. Проверила Полин Хоторн по каталогу и обнаружила книги по истории искусств. Оказалось, Полин Хоторн была знаменита. “Пионер современной американской фотографии”, – называли ее в одной работе. А в другой – “Синди Шерман
[28], прежде чем Синди Шерман стала Синди Шерман”. (Тут Иззи ненадолго отвлеклась, проверяя, кто такая Синди Шерман, засмотрелась на фотографии и чуть не опоздала на урок.)
Работы Полин Хоторн, узнала Иззи, славились своей непосредственностью и задушевностью, раскрывали вопросы женственности и идентичности. “Полин Хоторн открыла дорогу мне и другим женщинам-фотографам”, – говорила сама Синди Шерман в одном очерке. Иззи разглядывала репродукции – больше всего ей нравился снимок с домохозяйкой и девочкой на качелях: ребенок так брыкался, что цепи изгибались дугой, бросая вызов гравитации, а женщина тянула руки, словно отталкивала дочь или отчаянно ловила. Фотографии будили чувства, не подвластные словам, – значит, решила Иззи, это, видимо, подлинное искусство.
Она прошерстила все книжки из каталога, где упоминалась Полин Хоторн, и наконец составила общее представление о ее биографии: родилась в 1947-м в Нью-Джерси, училась в Колледже Садового штата, впервые выставлялась в Нью-Йорке в 1970-м, первую персональную выставку провела в 1972-м. Ее фотографии были крайне востребованы в семидесятых. В энциклопедии был портрет Полин Хоторн – худой женщины с большими темными глазами и серебристыми волосами в строгом пучке. Она походила на какую-то учительницу математики.
Полин Хоторн умерла от рака мозга в 1982 году. Иззи устроилась за одним из двух библиотечных компьютеров, подождала, когда подключится модем, и вбила имя в “АльтаВисту”. Обнаружила еще фотографии – одну в фотобанке “Гетти”, три на сайте Музея современного искусства, а также несколько аналитических статей и некролог в “Нью-Йорк таймс”. Больше ничего. В обоих отделениях публичной библиотеки нашлось еще несколько фотоальбомов и статей на микрофишах, но ничего нового Иззи там не узнала. Полин Хоторн и Мия как-то связаны – как? Может, Мия сказала правду и просто была моделью; может, так сложилось, что она позировала Полин Хоторн. Но такой ответ не устраивал Иззи – слишком невероятное совпадение, сочла она.
В конце концов она обратилась к единственному источнику, до которого додумалась, – к матери. Мать журналистка – ну, хотя бы по названию. Да, в основном мать писала о ерунде, но журналисты умеют доискиваться правды. У них есть связи, есть методы, которые не каждому доступны. С ранних лет Иззи была яростно, упрямо независима; не просила помощи никогда и ни в чем. К матери ее подтолкнула лишь острая жажда распутать тайну загадочной фотографии.
– Мам, – сказала Иззи как-то вечером, несколько дней потратив на бесплодные поиски, – можешь помочь?
Как обычно, миссис Ричардсон слушала Иззи вполуха. Надвигался срок сдачи материала – заметки про ежегодную распродажу растений в Центре природы.
– Иззи, скорее всего, это даже не мать Пёрл. Кто угодно может быть. Похожая женщина. Наверняка совпадение.
– Не совпадение, – заупрямилась Иззи. – Пёрл узнала мать, и я тоже видела. Проверь, а? Позвони в музей, я не знаю. Поспрашивай. Пожалуйста. – Канючить она никогда не умела, всегда считала, что лесть – разновидность вранья, но сейчас уж очень приперло. – Ты же это умеешь. Ты же репортер.
Миссис Ричардсон сдалась.
– Хорошо, – сказала она. – Я попробую. Но придется подождать, пока не сдам текст. У меня срок завтра… Но ты особо-то не надейся, – прибавила она, когда Иззи, еле скрывая ликование, протанцевала к двери.
Слова Иззи “Ты же репортер” задели гордость миссис Ричардсон, точно палец вдавили в застарелый синяк. Миссис Ричардсон мечтала быть журналисткой всю жизнь, задолго до того, как профориентолог провел тест на способности в старших классах.
“Журналисты, – вещала она в докладе о профессии своей мечты на обществознании, – ведут хронику повседневной жизни. Они обнажают истины и факты, которые публика вправе знать, составляют летопись для истории, дабы будущие поколения учились на наших ошибках и совершенствовали наши достижения”. Сколько миссис Ричардсон себя помнила, ее мать вечно работала в таком или сяком комитете, добивалась увеличения финансирования для школ, беспристрастности, справедливости и всегда брала с собой дочь. “Перемены не случаются сами, – твердила мать, вторя девизу Шейкер-Хайтс. – Перемены надо планировать”. На уроках истории юная Элена узнала выражение noblesse oblige
[29] – и мигом прочувствовала. Журналистика виделась ей благородным призванием, которое изнутри меняет систему к лучшему; в фантазиях ей представлялся гибрид Нелли Блай и Лоис Лейн
[30]. Четыре года она проработала в школьной газете и к выпускному классу доросла до главного соредактора – журналистская карьера казалась не просто возможной, но неизбежной.