Трубку кинули. Короткие гудки, показалось Ганину, затрубили на весь лес.
Автобус.
Он помнил что-то такое.
Желтый автобус, и лицо водителя – белое как мел.
Белые руки. Белый, вздрагивающий кадык, точно живущий отдельной жизнью. Вымпел на лобовом стекле.
И скрежет. Такой скрежет, когда в секунду сжимается душа, предвкушая неотвратимое, страшное. И затем тишина. Тишина накрывает всех как кокон. Бейся в него, стучи, пинай ногами – эту западню не пробить. И затем – удар. Звук глухой, далекий: ясное дело, ведь это случилось не с нами, а на другом конце земли. Во сне. Да, мама, во сне. Мне приснилось, что мы ехали с Варей – Варюшкой, Вареником – твоей внучкой. Ты бы видела, как она подросла! Летом она носит голубые сандалии, голубые, как небо. И пальчики в них загорели на солнце. А ноготки выгорели до белизны. Дурной сон, мама. Просто дурной сон. Была бы ты жива… Ты бы видела, как подросла твоя внучка.
Ганин видел, как крошится, сминаясь в рулон, стекло. Как кусочки стекла парят в воздухе – прекрасные, сверкающие на солнце бусины. А потом дьявольская сила толкнула его вперед: стрельнула им как пушка снарядом. Выкрутила плечо, согнула ногу странным углом. Ганин врезался лицом в рассыпанное в воздухе стеклянное ожерелье и полетел дальше – головой прямо в добрый, душевный еловый лес, оставляя за собой кровяные следы.
Да, он помнил что-то такое.
Врачи. Тот, что нависал над ним, был бородат и темнолик. «Зашили», – сказал он. «Поставили гипс», – сказал он. И подвел итог: «Будете жить». Врач выглядел удовлетворенным. Ганин хлопал глазами и не мог понять: что это за лампа светит ему в лицо. Это лампа в больничной палате, сказали ему, можем притушить. А провода? Провода торчат из моей руки? Так надо, сказали ему, та жидкость, что течет внутри провода, поставит тебя на ноги. «Как бензин?» – спросил он. Как бензин.
И потом волна тока прошла по его телу. Варя. Врач перестал улыбаться. Глаза его забегали. Варя. Что с Варей? С Варей все не так хорошо, сказал он. Глаза смотрят в пол. Насколько нехорошо? Ей сделали операцию. Она сильно ушиблась, травма головы. Где она? Ей сделали операцию. Она отдыхает. Где она? Мы сделали все, что могли, но прогнозы… Чертовы прогнозы, они то сбываются, то нет, и в случае с вашей дочерью нельзя сказать что-то наверняка. Она в другом корпусе. Но дело в том… Дело в том, что повреждения слишком сильные и мы не знаем, что будет происходить с ее состоянием дальше. Пока она не пришла в себя. И возможно, она придет в себя нескоро. Нескоро, да.
Лампа. Почему проклятая лампа так светит мне в глаза?
Мы выключили ее. Нет никакой лампы.
Проклятая лампа. Свет. Кто-нибудь здесь может выключить этот дьявольский свет?
«Ты виноват! Ты!» – глаза Марины были красные, лицо серое. Она стояла у его койки. «Я выйду, сказал сосед. – Вы уж тут сами». Забрал сигареты, пошаркал из палаты вон – поломанный, тоже жертва автомобильной аварии. И тот, что через кровать от него, – жертва. Лежит, забинтованный, как мумия, трубки торчат изо рта – этот не выйдет, будет слушать.
– Я не виноват, Марина. Мы ехали на такси.
– Ты притянул неудачу. Ты всегда притягивал. Ты жил, и неудачи слетались на тебя, как стая ворон, – твоя работа, твое нытье, твое пузо. Ты не купил даже своей машины, ты взял и посадил мою дочь в автомобиль чужого человека…
– Нашу дочь.
– Ты открыл дверь и сказал ей: «Садись, Варя», а тот человек, он мог быть любым. Он мог быть пьяным, обдолбанным – ты ничего не знаешь про него, но ты взял и посадил к нему мою дочь.
– Этот таксист возил нас не первый год.
– Ты должен был обеспечить ей безопасность! – заорала она вдруг так, что мумия на соседней койке дернулась, диаграммы на табло рядом скакнули вверх. – Ты не сделал ничего! Варя. Моя Варя…
Марина оперлась рукой о его кровать. Качнулась, сползла на пол. Вместе с ней сползла простыня, которой укрывался Ганин, и он увидел свои ноги: бледные, худые, в синяках. Разве можно доверять человеку с такими ногами?
– Варя… – слова стали тихие и невесомые, как мыльные пузыри. – Варя…
Заглянула медсестра.
– Доктор! – закричала она. – Доктор! Посетителю плохо!
Они вбежали все разом, целый врачебный консилиум. Шприц! Что с пульсом? Женщина! Девушка! Они хлопали Марину по щеке. Трясли ее руки. Суетились. «Все нормально», – она открыла глаза.
Дышите! Дышите глубже! Сестра! Где лекарство? Нам нужно вколоть ей успокоительное. «Ничего не надо. Я в порядке». Нужно, не спорьте! Не двигайтесь! Посветите ей в глаза! Дышите.
Ганин посмотрел на них, посмотрел на мумию в углу, а затем рванул провод, который качал ему в руку бензин, качал жизнь.
– К черту вас всех, – сказал он. – Я пойду к Варе.
И встал. Две худые длинные ноги торчат из-под больничной пижамы.
– Ты не сможешь, – сказали ему. – Варя в другой больнице. Далеко.
– К черту вас, – повторил он и пошел. Босой. Рука в гипсе. Голова забинтована.
– Сестра! – заорали у него за спиной. – Вколите этому тоже что-нибудь.
– Что, доктор?
– Не знаю. Что-нибудь. Чтобы только он лег.
Маленькое белое тельце – вот что он помнил. Маленькое белое тельце и сердце, биение которого видно сквозь кожу. Вот оно бьется – тук-тук. А вот нет – минуту, может быть, больше. Что происходит? Вот Варя, пришпиленная к больничной койке тысячью трубок и проводов, и ее сердце не бьется. Что? Вся медицина, все эти суперкомпьютеры, датчики, счетчики, все эти гениальные мозги не могут помочь ей? А сердце снова – тук-тук. Его удары натягивают белую кожу под левым соском. Тук-тук.
Ганин смотрел на свою дочь, и от ужаса из него лезли седые волосы – лезли и сразу выпадали, валились на плечи, на пол; комки выблеванных телом седых волос.
Прошло, может быть, сто лет, прежде чем Варю выписали домой.
«Мы не знаем, сколько это продлится», – сказал врач.
И опустил глаза.
Они все опускают глаза – вся эта медицина, датчики, суперкомпьютеры, супермозги. Речь идет всего лишь о том, чтобы вылечить одну маленькую девочку, а они смотрят в пол и шаркают ножкой. «Мы сделали все, что могли». Они научились приделывать к человеку руку, ногу, они могут пересадить ему печень. Говорят, они скоро научатся выгружать человеческое сознание на компьютер. Но вот лежит маленькая девочка – всего лишь одна-единственная маленькая девочка, может быть, самая лучшая из всех, и они не могут ничего.
«Бывает, что человека в таком состоянии привозят домой и на следующее утро он открывает глаза», – сказал врач.
Бывает, что и нет. Глаза в пол. Бывает, что они лежат так десятками лет. Бывает, что умирают все их родственники – от старости, от болезней, а они продолжают лежать, и если бы не сердце под белой кожей – тук-тук – никто не смог бы догадаться, что они живы. И тогда их перемещают в прекрасное медицинское учреждение, когда родственников уже не осталось, когда родственники умерли, отчаявшись ждать. В медицинском учреждении они уже никогда не открывают глаз. И сердце продолжает работать недолго – тук-тук, оно чувствует, что стены стали чужие, стали холодные, а людей вокруг, кажется, нет вовсе. Кто-то ходит, кто-то прикасается резиновыми руками, делает массаж от пролежней, убирает судно, но разве это люди? Это, верно, какой-то механизм. Он холодный. Чужой. Он заодно с этими стенами. Весь мир теперь с ними заодно. И сердце понимает, что ему нет нужды больше биться. Борьба закончилась.