– Где дом твой, Андрюша, где дом твой? И что ты забыл среди этих лесов? Перемелят они тебя, изжуют, выплюнут белые косточки. Это нас они терпят, гладят нас, а вам, городским, погибель здесь.
– Не знаю, где дом мой, Галя, – отвечал, раскинувшись и глядя в цветистое небо, Ганин. – Не знаю уже. Кажется, и не было дома вовсе. Москва изжевать может не меньше, чем лес, и где лучше – поди разбери. А ведь я любил Москву, так любил – как женщину. В морду готов был вцепиться, если при мне оскорбляли. Да и сейчас вступаюсь за нее, расхваливаю, продаю, как торговец залежалый товар, но это все по привычке, для них, для местных, чтоб носы не задирали. Внутри же нет ничего. Гадость. Брезгливость. Была женщина, а стал камень – холодный, чужой. И теперь кто я – не знаю сам. С одной стороны, уже не москвич, с другой – не ваш, не сельский и не буду им никогда. Потерялся я, Галя. Зацепился меж двух миров и повис. Завидую тебе, братьям завидую. Вы знаете, где чужое, где ваше, а я не знаю уже ничего. Только кости дедовы и зовут. Да и дед-то – одно название. Фотография, пыль…
– Не пыль, – возразила Галя. – Не пыль! У меня мамы не стало, когда я в город учиться ушла. А отца я совсем не знала – умер, когда мне и трех лет не было. Но знаешь, как теперь? Дом в Дубках – это мама. Ивняк за домом – мама. Колодец – отец. Здесь они – в дереве, в листьях, в небе, в земле. Дышат. Шепчут: «Доча! Родненькая! Мы твой присмотр». Так и твой дед. Тут не надо даже фотографий. Тут дыхание, кровь…
– Может, он плохой был человек? Может, он предал кого, убил? Может, он, пока ходил по земле, одну беду нес с собой? И забыть его надо быстрее, а не искать!
– А что тебе сердце говорит? Какой он был?
– Сердце говорит… – Ганин усмехнулся. – Сердце говорит, что был он былинный богатырь. Как Илья Муромец. Трех саженей в плечах. Раздавал сахар детишкам. И когда грянула война, ушел первым. И лег первым – как герой.
– Значит, так и было, – сказала Галя. – Сердце лучше знает.
Они замолчали – лежали, смотрели в небо. За звездами небо прятало знаки: для одних дружественные, для других нет. Какие уготованы им, распознать было сложно.
– Что нам приготовлено? – сказал Ганин. – Куда повернется? Сегодня мы здесь все вместе, притянуты судьбой за уши. А завтра кому куда идти? Где гореть? Будет это битва или так – катетер в больничной палате? – он потянулся, хрустнул шеей. Добавил: – Хотелось бы, конечно, чтобы битва, а не катетер…
– Мама говорила: человек сам решает судьбу. Может плохо решить, может хорошо. Мама… – Галя задумалась. – Про нее говорили всякое. И свои говорили в селе, и чужие. А когда папа умер, сорока дней не прошло, накинулась на нее на базаре тетка. Закричала: «Поделом тебе! Поделом! Ведьма!» А я эту тетку за руку укусила. До крови. Я потом поняла: дело было в папе. Рассказывали в селе, будто мама увела его прямо из-под венца. Любил папа одну женщину, а накануне свадьбы влюбился в маму – жутко, запредельно влюбился. И так до конца жизни и любил – как волчара. Ходил за ней всюду, не отпускал. Папа кудрявый был, темный – как цыган, у меня фотографии есть, а мама – белая-белая, с волосами как лен. И с той их женитьбы пошло: ведьма, да ведьма, приворожила, увела… Какая там ведьма! Снежана она – так я ее звала. Добрая и белая. Как волшебница.
Галя оторвала травинку, посмотрела, сдула с руки.
– Отчего умерла мама, неизвестно. Я в городе была, начала третий курс. Приезжала к ней в ноябре: была она здоровая, сильная, вела хозяйство. Был у нас бычок Гришка – одно несчастье, то огород перетопчет, то еще что. А однажды, когда подрос, чуть мужика пьяного на рога не посадил. Мужик тот по улице шел, а Гришка плетень разломал и встал посреди дороги. И ну мужика рогом в бок. Ушиб. Хорошо еще подпилили ему рога эти, а то бы насмерть. Так мама одна из всей деревни и могла Гришку утихомирить – слово знала. Подойдет к нему и гладит по голове. И будто песню ему поет: «Гришенька, Гришенька, далеко ли ты, родненький. Ату домой, ату домой, дома дом родной». В январе стало маме плохо, и ушла она за две недели, будто ссохлась. Врачи руками развели: мол, не знаем, что делать. Диагноз, говорят, не определен, причину смерти установить невозможно. Мне потом бабка Агафья сказала: порча это, сглазили ее. Может, за отца… И я подумала: продам я от лиха подальше этот дом. А потом поняла – не могу, родное. И откос на Дубенке – как я без него? Так и стоит он, домина, стареет, но стоит. Бабка Агафья по-соседски смотрит за ним.
– Расскажи мне еще, – попросил Ганин. – Про откос…
Галя улыбнулась:
– Так я ж уже рассказала.
– Еще расскажи.
– Ну, слушай. Выходя на откос, видишь ты воду, а за водой – заливные луга, далеко-далеко, пока видит глаз. И лишь на горизонте чуть-чуть бородою темнеет лес. А вода та – в городе сроду такой воды не найти – прозрачная-прозрачная, хоть с руки пей. И прохладная даже в самый жаркий день. Уносит та вода грусть, уносит тяжесть и хмурь и шепчет тебе: «Живи. Радуйся и живи»…
Мыски
Мыски, куда шли они с самого начала, шли за дедом, надвинулись неожиданно, и при ближайшем рассмотрении оказалось, что никаких Мысков нет и вовсе. Люди оставили деревню, судя по всему, давно.
Подельники шли лесом, сверяясь с картой. Овражистая местность закончилась, начался бурелом. Продирались трудно. То и дело останавливались: застревало оборудование телевизионщиков. Несколько раз звенел металлоискатель, но когда начинали щупать землю, было пусто. Стояла тишь, все живое пряталось от солнца. Звон металлоискателя заставлял всех вздрагивать и материться.
По карте до Мысков было еще день ходу. Ганин давал карте фору. Прикидывал: сегодня пройдут мало, в лучшем случае доберутся до Мысков завтра днем. Но еще не начало темнеть, как лес расступился – и деревня выплыла им навстречу. Ощерилась черными избами – пустая, мертвая.
– Кажись, прибыли, – констатировал Серега. – Оно самое, Мыски.
– Не могёт такого быть, – оспорил Степан. – До Мысков, дай бог, дойдем к завтрему. Давай карту, Андрюха.
Все вместе склонились над картой, засопели. Вместо того чтобы разобраться в ситуации чинно и без оскорблений, моментально затеяли спор.
– Я те говорю, вот здесь мы! – тыкал пальцем в ламинированную бумагу карты Степан. – Вот здесь!
– А я те говорю, обошли мы это место еще вчера! – кипятился Серега.
– Дурья твоя голова! Мы со вчера и прошли-то всего-ничего!
– А я говорю, обошли. Ты в карту глянь! Тут на всю округу боле деревень нету. И значит, это что? Мыски! Глаза-то разуй!
– Сам разуй!
Пока братья тянули друг у друга карту, а телевизионщики топтались, выглядывая из-за их плеч, Виктор Сергеевич, прикрыв ладонью глаза от солнца, осматривался по сторонам.
– Мыски это! – наконец поставил точку в споре он. – Вон написано!
Надпись выложили кирпичом на покосившейся одноэтажной постройке – «Мыски 1973». Вероятно, в годы процветания деревни постройка выполняла роль магазина. Кирпич раскрошился, крыша просела, пустые проемы окон напоминали глаза мертвой рыбы. Процветание в этом месте закончилось.